Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На подкуп Сабдея ушла вся скудная наличность, четыре денария и два асса, шестьдесят шесть воробьев и в придачу замечательные кварцевые кости — я жад­но унаследовал их от брата, но сердце не дрогнуло. Средств на вербовку Иоллады, порученную ему же, уже не было, но я не питал на ее счет особых опасений. Идею второго свидетеля выдвинул сам Сабдей, для вя­щей достоверности и во избежание пристрастного доп­роса, исключенного в случае очевидной любимицы. План сработал безукоризненно — отчасти потому, что было естественно искать злодея в кругу домочадцев; и если донос Сабдея привел отца в недоверчивое замеша­тельство, оно, как мы и предполагали, было побеждено одним утвердительным кивком Иоллады.

До утра изобличенного Каллиста, охрипшего от слез, продержали в погребе. Я лег в постель с твердым наме­рением выспаться и не упустить ничего из предстоя­щего, но меня всю ночь выталкивал наружу неотвяз­ный, как лихорадка, сон. Я спускался отвесными пере­улками к фору Августа, совершенно голый,

и прикрывал лицо сгибом руки, стыдясь и силясь остаться неузнан­ным. Передо мной на брусчатке у храма Минервы воз­никал Постумий — он сидел орлом, подобрав одежду, и его жирный живот наподобие фартука вис поверх срама. «Вот он, вяжи!» сдавленно кричал облегчающий­ся, и я бросался наутек сквозь неведомо откуда набе­жавшую толпу. Все лица искажала жуткая ненависть, и нсе вторили: «Вяжи!», но сами смирно стояли вдоль стен, а я, как загнанный заяц, кидался в каждый проем или арку, но пути прочь не было, и я просыпался.

Доставить Каллиста в эргастул было поручено двум дюжим скотникам, а поручал сам Эвтюх, чему я был свидетелем из-за угла, опасаясь, что именно в этом пункте плана может произойти обвал, но если под носорожьей кожей вилика и блуждали частные чув­ства, снаружи заметно не было. Возможно, он имел спои резоны скрывать известную мне склонность, но, скорее всего, многолетнее повиновение давно взяло верх над всеми потугами инициативы. Пленник был тощ и взъерошен, как брошенная в воду кошка, и с него водорослями свисали зеленые бронзовые цепи.

Я тайно двинулся вслед конвою, рискуя навлечь гнев за неминуемый пропуск уроков, и, как на грех, Парме-нон, очевидец начала экспедиции, проводил излишне пристальным взглядом. На Каллисте висела мешкова­тая в землистых пятнах роба с дырами для рук и голо­вы, он был несуразен в своих бутафорских оковах, со своим ражим эскортом, и, пока его вели по городу, жители, бросив дела, послушно шли глазеть на свято­татца. Я ежился, отгоняя лопатками, словно мул слеп­ней, воображаемые взгляды, но это были миазмы сна, на самом деле толпа ободряла. У ворот острога, где преступника передали страже, выяснилось, что нака­зание назначено в шестом часу; мне, стало быть, гро­зило опоздание и на отцовские занятия, передвинутые по случаю зимы к обеду, но воспаленное любопытство не давало спуску. Задней оградой двору эргастула слу­жил просто срезанный утес, как я подметил еще в пору ученых досугов у стены, и теперь, пока толпа разоча­рованно редела, я тихо прокрался на склон и затаился в кустах, в каких-нибудь тридцати футах от столба с Каллистом. Лежать было жутко неудобно из-за крутиз­ны склона: кровь приливала к темени и я рисковал скатиться кубарем во двор. Каллиста привязали ко мне спиной, и он полувисел, прижимаясь лбом к столбу. Держать голову на таком отлете было тяжело; я утк­нулся лицом в землю и некоторое время созерцал кор­ни травы и патрули фуражирующих букашек.

Меня разбудила неожиданная жара и сухость во рту. Глянув перед собой, я понял, что едва не опоздал: в дверях темницы стояли два солдата и тихо совещались. Один, пониже ростом, держал тяжелую плеть со мно­жеством узлов. Подойдя к осужденному, он с каким-то бережным вниманием осмотрел его со всех сторон, а затем резко разодрал на нем тунику, и она упала к под­ножию столба. Взлетевшая плеть сухо щелкнула как

бы совсем в другом месте, спину Каллиста мгновенно пересекла алая полоса и стана на глазах темнеть. Но­вый удар аккуратно лег в след прежнего. Каллист взвиз­гнул и запричитал скороговоркой, с каждым щелчком все тише. Он пытался упереться в землю обвисшими ногами, но лишь судорожно чертил ими в пыли. Сол­дат стегал истово, но без надсады и чрезмерного усер­дия — видимо, жара донимала и его. Он отошел к две­рям, отер лицо и глотнул из глиняной кружки.

Из моей покатой засады я следил за расправой в пристальном оцепенении, не обинуясь сомнением или судом, как свидетель необходимого естественного ка­таклизма. Накануне я начерно положил прекратить месть где-нибудь на полпути, в точке компенсации, наивно веря, что автор событий остается им хозяином. Теперь же, зацепив ступни за каменные выступы, я наблюдал за исчезновением недавней жизни не угры­заясь и не злорадствуя, и, пока она гасла, игла света сквозь черную шерсть вселенной, все шире и жарче разгоралась моя, словно восполняя убыль соседнего пламени. Тело тяготилось и скребло горизонтальную преграду грунта, но в душе, где обнажались непрелож­ные скрижали зла, было ясно и правильно, и я прися­гал скрижалям.

Приумолкшая было плеть вновь подала голос. На­казуемое висело теперь не переча, в нищенских лоску­тах отставшей кожи. Снизу светлую пыль прибило ро­зовой росой. Солдат пытливо глянул в бессловесное лицо, поддел ножом пеньковые путы, и прежнее вмес­тилище жертвы, минуя суставы, заструилось к ладно обутым ступням воина.

Сизые круги, уже давно стоявшие в глазах, заволок­ли день, и я невольно отвлекся, а когда вновь обрел зрение, солдат сидел на корточках и жадно закусывал с тряпицы хлебом и сыром. Я впервые вспомнил о припасенных смоквах, но желудок предостерегающе сжал­ся. Тело казненного плоско стелилось у столба, а кру­гом шероховато гудел жаркий воздух — местные мухи приглашали товарок на пиршество.

Кто-то

тихо коснулся моего плеча. Я поднял неудоб­ную голову: в зените плавали синие глаза Иоллады, длинным ливнем падали ее перламутровые серьги. Мед­ленно-медленно, изо всех сил, я отделил тело от при­росшей скалы и тронулся прочь, не оглядываясь на ше­лестящий вниз щебень.

IV

Мы отправлены из мрака в темень, безучастное око природы узкой полосой высвечивает обреченное коче­вье. Еще оглянись с любовью на бедные лица близких, подтяни сползший скотский вьюк; еще повремени на гребне, мереща годы спокойного спуска, города славы и заслуг, но уже опрокинуты звезды в бездне, и под ступнями пустота прерывает дление, сдвигает мнимую ширину. Откуда мы вышли, там нас было без счета, мы делили и ладили, теряли рассудок и целовали в глаза наших недолговечных, но оставили по себе лишь не­скольких одиноких, письменно или устно, обреченных на восковое величие, где уже никому не отказать и никак не поступить. Однажды вспыхнет тысячевечное пламя, воссоединит этот награбленный блеск с мате­ринской тьмой, и во всей одинаковой вселенной ста­нет холодно и ясно. Но еще скрипит колесо суток, еще погребальный костер опаляет пальцы повитухи, а одер­жавший победу над тщетной ревностью безвестен в об­щем числе.

Иногда подумаешь — смешно представить, вдруг просвистят столетия, и ученый германец, оксюморон в портках, примется многотомно писать историю импе­рии, исчезнувшей, то есть как бы никогда не бывшей, приснившейся, долетевшей до него с ветром времени в нескольких, скажем, уцелевших обрывках Ливия, в назидание своим полуночным собратьям, не ведая, что и ему с ними куется та же судьба; или вовсе какой-нибудь сущий скиф во вшах, на корточках в тени ки­битки, наврет камышовым пером о подвигах едва ли не такого же, как я, трибуна-сверхсрочника неведомой и давней земли, как и мы читаем порой сентименталь­ные байки из быта египтян и египтянок, не обинуясь, что сочинитель бывал в этом Египте не чаще нашего, лишь бы интрига покруче, лишь бы египтянку эту уго­раздило подальше, чтоб ему потом, олуху, искать ее не сыскать. Но пусть хоть и такой, лишь бы выжить и остаться — в нелепом не по мерке плаще досужей вы­думки, на небывалой дороге, с чужим щетинистым лицом, в уже неузнаваемой жизни.

Кажется, нет гаже изжоги, чем от их тепленького литературного пойла. Кто втемяшит ослепшим, что самая скудная судьба подагрика в заштатном Херсонесе неисповедимее и ярче любых чернильных див, что все их милетские мерзости, запятнавшие воинство Красса в глазах парфян, наивнее грошовых ласк александ­рийской бляди? Жизнь блекнет на плечах глупца от ежедневной носки, он норовит схорониться в убогом лесу вымысла, частоколе увечных каракуль, которыми ему подобный позорит божественный промысел. Но где-нибудь ночью, в клоповнике курдского странноп­риимца, объятый скукой и бедой, вдруг задохнешься от беспомощного восхищения, что наконец существу­ешь. Шорох буковой листвы над растаявшей крышей, голод многодетной лисы в норе, ожидание встречи с кем-то близящимся, с кем разделить счастье дыхания и всю невероятную и единственную пору времени.

Я вернулся на родину, где никогда прежде не был, я узнан и любим звездой, которую возвело над горизон­том мое рождение, — как же темно нам было в разлу­ке! Пусть затмевается имя кривляки, жгущего вонючее полуночное масло на потребу мертвым, — я живу на­всегда в коленопреклоненных строках, изо всех сил, навстречу золотому зареву космоса.

В марте, в канун Квинкватрий, мы выдали Иолладу замуж — ее взял отцовский отпущенник, вместе с воль­ной и всем остальным, чем изловчился снабдить Эвтюх. В замужестве я видел ее лишь однажды, за неделю до отъезда, на играх, которые закатил пропрайтор Ге­нию Августа, завершив летний объезд провинции. То ли я слепо задел ее плечом, то ли это она меня оклик­нула, не могла не окликнуть, чтобы в последний раз содрогнуться над обоюдной и уже гаснущей в чертопо­лохе пропастью. Наверное, все-таки я, потому что она вначале глянула сквозь и даже миновала в толпе, но тут же обернулась и осветила слабой улыбкой, в кото­рую я вчитываюсь теперь издалека в попытке разли­чить письмена на песке, вылизанные первой волной. Она никогда не взыскала долга, никогда не предъяви­ла к оплате беспрекословную жертву детской любви и теперь кротко сокрушается об этом в чужой памяти, навсегда оказавшей ей гостеприимство. Наяву же, то есть с оборотной стороны век, она о чем-то спросила, может быть о здоровье отца и всех наших, и я заметил, как отяжелело нежное лицо и припухли запястья. Ка­жется, она уже была беременна. Рядом, растопырив объятия, образовался муж — его, впрочем, я встречал не раз среди наших немногих утренних гостей, мы даже как бы приятельствовали: я на правах отцовского сына, он же — благодаря мечу и шлему, предметам тогдаш­ней наивной зависти; он служил в IV Македонском, но потом, похоже, стал искать где лучше и нашел. Во всяком случае, в год мятежа, когда и наша луна над Реном набухала кровью, докатился слух из Паннонии о кентурионе Лукилии по прозвищу Подай-Другую, за рвение разорванном солдатами на куски. А может, и совпадение, какими злорадно изобилует судьба, но все же подкупает невразумительной логикой: как бы после­днее письмо Иоллады, подписанное такой же кровью.

Поделиться с друзьями: