Провидец. Город мертвецов
Шрифт:
То же приключилось и со мною. Только теперь не было тут полок с новейшими измерительными приборами и канцелярскими принадлежностями; не было стеллажей, заполненных кляссерами с почтовыми марками и монетами; не было фарфоровых статуэток, часов и прочего антикварного барахлишка, представляющего интерес сугубо лишь истинных ценителей.
Теперь в лавке "Механизмы и раритеты" всё обвалилось, сгнило и кричало о запустении.
Не осталось здесь даже полотна с панорамой Петропавловской крепости, в стенах которой я два бесконечных года ожидал своей казни.
Два года... Как ни крути,
Тюрьма - это темный и безотрадный мир, в котором, кажется, сама идея надежды и примирения утратила всякое право на существование. За два года я не мог свыкнуться с этим миром, никогда не мог преодолеть этот смутный трепет, который, как сырой осенний туман, проникает человека до костей, как только хоть издали послышится глухое и мерное позвякивание железных оков, беспрерывно раздающееся в длинных и темных коридорах арестантских камор. Там серовато-желтые лица заключенных кажутся суровыми и непреклонными, хотя, в сущности, они по большей части выражают только тупость и равнодушие; однообразие и узкость форм, в которые насильственно втиснута там жизнь, давит, томит и калечит душу.
В тесных камерах чувствуешь конец всему. Чувствуешь, что здесь не может быть ни протеста, ни борьбы. Что здесь царство агонии, но агонии молчаливой, без хрипения и стонов…
– Пелагея, я помню это место, - прошептал я, озираясь по сторонам. Ответом мне была тишина.
– Слышишь?
Я обернулся, и лишь теперь заметил, что она сидит на полу, слабо сжимая левый бок. По стене, за её спиной, была размазана полоска крови.
– Пахом!
– крикнул я, подскочив к Пелагее и приземлившись на колени.
– Пахом!
– Чего шумишь?
– проворчал подошедший здоровяк, что возился с рычагом у лестницы.
– Господи...
– прошептал он, завидев Пелагею, что сидела уже без сознания.
– Девочка моя... Что с тобой?
Пахом присел рядом, нежно тронув её руку.
– Пуля в боку, - пояснил я, зажимая бинтом рану под пальто. Голос мой дрожал.
– Она потеряла много крови.
– Проклятье!
– ударил по стене кулаком здоровяк, да так, что осыпалась штукатурка.
– Так, поднимаем её и за мной! ...
Площадка спускалась, казалось, целую вечность. Наконец пустота разбилась о высокие двери, заделанные по краям лоснящимися черными полосками. Ни ручек, ни запоров, как раньше и самой двери, тут не было. Пелагея лежала на моих руках безвольной куклой: головка её была запрокинута; на бледном, мертвенно - спокойном личике блестела полоска невысохшей слезы, а холодный сквозняк колыхал пряди спутанных волос. От видов этих сделалось мне до того горько, что глаза сами собою стали мокры.
Пахом три раза с грохотом ударил по створке и заревел:
– Кулибин, так тебя перетак! Отворяй скорее! Свои!
Вскоре последовал скрип внутренних распорок. Мне подумалось, что нам несказанно повезло, ведь могло оказаться, что Кулибина не оказалось бы дома.
На то, чтобы отпереть все замки, поднять все засовы и
убрать все задвижки, ушло с полминуты; наконец, послышался жалобный визг петель и дверь приотворилась.Я ужом проскочил за Пахомом.
– Куда её?
– спросил я, и застыл на месте, увидев низкого роста старика с обезображенным лицом.
Сердце моё ухнуло в желудок, ноги подкосились, но я лишь крепче прижал к себе Пелагею и сказал:
– Элиас, молю, спаси её...
Глава 29
На синем, страшно засаленном атласном диване с тяжелыми шелковыми кистями, сложив голову на мои плечи, сидела Настя, похожая на юного, уставшего поручика. Пахом ходил по полинявшему дорогому ковру, заложив свои большие руки за спину; борода у него была растрепана, голова не причесана, как будто он только что встал с постели.
На мраморном столике перед диваном, стоял одинокий канделябр на пять свечей, тускло освещавший небольшую каменную залу, в которую нас отправил ожидать Элиас. Непоколебимую тишину нарушали лишь мерно тикающие старинные часы из орешника.
В тяжелом неведении прошло уже три часа, как вдруг зашуршали резиновые шторки и в залу вошел Элиас. Во всей фигуре его виднелось тяжелое утомление.
– Ну что, как она?
– спросил взволнованно Пахом, остановившись.
– Она сильная, жить будет, - уверил "Кулибин", снимая запачканный в крови кожаный фартук.
– Ей нужен покой.
Это радостное известие развеяло липкое чувство тревоги, что Дамокловым мечом висело в воздухе.
– Хвала Господу, - выдохнул Пахом, грузно рухнув на кресло и закрыв лицо ладонями.
– Хвала Господу...
– Элиас не любит, когда его так зовут, - заметила Настя.
– Я лишь, того... Это самое...
– замялся Пахом, не зная, что и ответить.
– Спасибо... Элиас. Теперича во веки я твой должник.
– Глупости, - мягко похлопал Корхонен его по могучему плечу и, повернувшись ко мне сказал:
– Ну, теперь здравствуй, Коленька?
– принял меня в свои крепкие объятия старый друг.
– Здравствуй, Элиас, - похлопал я его по спине.
– Отвратительно выглядишь.
– Спасибо, на добром слове, мальчик мой, - улыбнулся он.
– Всегда об этом мечтал.
– Тебе даже идёт, - улыбнулся я в ответ.
– Как тебя угораздило?
– А, долгая история, - махнул рукой Элиас.
– Нечего и говорить.
– Друг мой, расскажи, - положил я ему руку на плечо.
– Даже представить страшно, как я скучал по нашим беседам.
– Умеешь ты уговорить да задобрить, Коленька, - сдался Корхонен.
– Присаживайтесь, сейчас снеди какой подам. На пустой желудок такие дела не делаются. Настенька, яхонтовая моя, пойдем, подсоби старику.
Через минут этак десять молчаливого с Пахомом сиденья, явилась эта парочка с разносами в руках. Настя несла четыре пиалки с фирменным блюдом Элиаса: крупником — похлебки из гречневой крупы с салом, луком и картофелем — чрезвычайно вкусным и питательным кушаньем. У Элиаса на разносе гремели старинного вида расписные чашки с травяным чаем, что разносился ароматами по всей зале, которыми не грешно было надышаться досыта.