Птичка польку танцевала
Шрифт:
– Знаю, как ты людей за картами раздеваешь!
– Ты про Ольгу, что ли? Так мы вместе с тобой ее обыграли. Забыла?
– Помню-помню! Всю свою зарплату нам тогда отдала.
– Ну и что, что отдала… А как же еще человека научить преферансу?
Из телевизора донеслось:
– Лариса Минина…
И сердце Анны привычно сжалось. Такое с ней происходило всякий раз, когда она слышала это имя. А слышать приходилось часто. Ведущий заговорил об известной поэтессе, человеке уникальной судьбы, опаленной войной.
Лицо Мининой показали крупным
– Она попала на фронт шестнадцатилетней, прибавив себе год, – продолжил ведущий. – Работала санитаркой. Была ранена, контужена…
Лампрехт повернулась к телевизору.
– Да, судьба… – громко вздохнув, она стряхнула пепел. – В этом случае – ни убавить ни прибавить.
Пекарская тоже вздохнула.
– А я в шестнадцать лет танцевала в балете в Ташкенте. Придумывала себе какие-то нелепые танцы. Зато производила фурор и рано выскочила замуж…
Продолжая глядеть на экран, Анна сказала:
– Лариса никогда не придет в себя после смерти Вильнера.
– Эт почему ж? – насмешливо удивилась Лампрехт.
– Да потому что никто больше не даст ей такое счастье.
Лампрехт кольнула подругу осуждающим взглядом.
– Тебе он тоже «счастье» дал. Но это ты только думала, что счастливая.
Хмыкнув, она вернулась к своим картам, а Анна возразила:
– Если так думала, значит, и была счастливая.
В старости она научилась смотреть на свою жизнь с высоты птичьего полета.
– Вильнера никто заменить не может. Я его любила и после развода.
– Ох, мать, да разве так можно?
Анна улыбнулась.
– Оказывается, можно. Разбудил спящую красавицу! Мы больше ни разу не встречались… очень больно мне было. Первое время жить не хотела, даже думала всякое.
У Лампрехт затряслась голова.
– Нет, милая моя, жить надо долго, чтобы всех этих сволочей пережить.
– И простить всех, – сказала Анна. – И себя тоже.
Воспоминания об ушедших были похожи на отмывание золотых крупинок из песка. Обиды давно отброшены, осталось золото любви.
– А себя-то за что прощать? Ты человека спасла! Этого, как его… Ну его все еще ласково так называли…
Лампрехт пощелкала своими артритными пальцами, стараясь вспомнить.
– Господи, ведь только что в голове было! – Она потерла висок. – Склероз, что ли, начинается… Ну, скажи мне наконец, уж ты-то должна имя помнить!
Пекарская подумала, что на самом деле их было двое, сохраненных ею. Двое кареглазых сыновей Авраамовых. Первый ранил ее до крови, второй изорвал в клочья. Оба пасли ее между лилиями, у обоих были ласковые прозвища: Ниша, Туся. Глупо звучало, конечно, но в то время интеллигенция обожала такие женственные клички.
– Полотов. Точно, он! – с облегчением вспомнила Лампрехт.
– Что ж, ты права, – сказала Анна. – Полотов умер у себя дома,
от старости… Не в душегубке у немцев и не в Печорлаге.– Так я и говорю! Тебе это там, – Лампрехт торжественно подняла вверх палец, – зачтется!
Они опять повернулись к телевизору, потому что долго игнорировать Минину было невозможно. Она как раз читала свои стихи про Воркуту. Вильнер и туда ее свозил.
Лампрехт хлопнула ладонью по столу.
– Твою мать, ну что за поколение! Извини, матерюсь опять… Вижу, как тебя от моей «матушки» передергивает, но это я так, от избытка чувств… Ты просто посмотри, что за людей у нас перед войной вырастили! Вот вроде я сама не из отсталых. Была парторгом. Но эти, они совершенно другие. Как будто в них советская власть при рождении стержни титановые вживляла… Вот скажи мне, ты какие песни любила в детстве?
Пекарская вспомнила «Не щекочи, голубчик» и «Пупсика». Эта ерунда на всю жизнь застряла в ее памяти.
Лампрехт удовлетворенно покивала.
– А Минина пела «Взвейтесь кострами, синие ночи».
– Все правильно, – согласилась Анна. – Поэтому она там, а я здесь. Я просто всегда выживала.
– Ну ты, Ирка, на себя не наговаривай. Это он на ее молодость позарился! Ох уж эти мужики. Неблагодарные!
– Опять ты меня Иркой назвала, – улыбнулась Анна.
Лампрехт виновато замерла.
– Разве? Ирка у меня только одна, домработница моя дура. Квартиру ей хочу завещать… Да что ж такое у меня с головой? Этак я на сцене слова скоро путать буду…
Начинавшийся склероз заставлял ее злиться на себя.
– Я молодая еще! Хочешь, на шпагат прямо сейчас сяду?
Она любила демонстрировать свою гибкость при каждом удобном случае. Но Пекарская горячо запротестовала.
– Только не в моем доме! Я тебе и так верю!
– О чем я говорила-то? – спросила Лампрехт, успокаиваясь. – Сбила ты меня.
– Ты говорила о неблагодарных мужчинах.
– Конечно, неблагодарные! Пользуются нами, дурами… Вот ты в сорок лет впервые влюбилась, а от меня вся личная жизнь ушла, когда мне и сороковника не было. Я ведь, сама видишь, красавицей никогда не считалась.
– Так уж и ушла. Я помню, что профессор к тебе недавно сватался.
– Профессор? – Лампрехт хитро прищурилась. – А что, и сватался! Несмотря на весь мой… – Она помахала ладонью перед своими морщинами. – Кракелюр!
И принялась в который раз с удовольствием вспоминать.
– Подкатил такой весь из себя… Я, говорит, овдовел, и вы совсем одна, давайте жить вместе. А я ему – хочешь, мерин седой, чтоб моя домработница еще и твои портки стирала, в добавку к моим?
Посмеявшись, старухи вернулись к преферансу.
– Ты пасуешь или вистуешь?
– Вистую.
– Прикуп чего не делаешь, твою мать… Зачем зашла с червей, когда я показывала бубну?
– Если не перестанешь орать и выражаться, я буду играть с тобой только в подкидного дурака.
– Ладно, извини… Жить ей не хотелось, видите ли… А с кем бы я в гусарика сейчас резалась?