Птичка польку танцевала
Шрифт:
– Райка, а вот я себе раньше говорила – до чего же ты, Пекарская, живучая… И теперь вдруг ничего не нужно стало… Совсем ничего, понимаешь?
Раины слезы сразу высохли. Она подняла голову.
– Как это ничего не нужно? Нет, Анна Георгиевна, так дело не пойдет. Мы справимся! Жить у меня будем. Вот я сейчас вам чаю вашего любимого сделаю, с молочком… Ведь не откажетесь?
Чай согревает душу, но сейчас это была просто горячая вода с каплей молока и заваренными листьями. Поперхнувшись и закашлявшись, Анна отодвинула невыпитую чашку.
– Может, тогда мандаринку дать? – продолжала суетиться Рая. – Сегодня купила.
–
– А если я ее почищу?
Не дождавшись ответа, Раиса печально опустила руки.
На «Маяковской» медленно прогуливались пассажиры. Над их головами парили парашютисты и планеры, которые все никак не могли слететь со своих потолочных мозаик.
Пекарская замерла у самого края платформы. Нет, она не будет повторять кроткую судьбу своей матери. Годами жить, вставая по утрам из одинокой постели, завтракая, выполняя будничные дела, наблюдая смену сезонов – зима, весна, лето, все одно и то же… Разглядывать в зеркале мешки под глазами, морщины над губой и, если повернуться боком, этот жирный горбик сразу пониже шеи… Притворяться, что радуешься. Чему?
Если бы можно было разогнать время, чтобы вся жизнь промчалась за день, до старости и естественного конца. И тогда не было бы этого греха, который она сейчас совершит.
Из тоннеля загрохотало, дохнуло ветром от приближающегося состава. Пахнуло резиной и холодной пылью. Поезд пришел, ослепив фарами, и ушел. За ним прибыл другой, вместе с новым сквозняком, светом и грохотом. Из вагона посмотрела старуха в красном шарфе. Проклятая старуха, она появляется в самые трудные моменты и то ли осуждает, то ли сочувствует.
Опять вспыхнул яркий свет. Анне показалось, что она стоит на краю сцены. Она обернулась на декорации: немногочисленная массовка по-прежнему гуляла среди гофрированных стальных арок и колонн. Пекарская посмотрела вниз, на черноту шпал, на остро блестевшие рельсы. Но ведь ее роль еще не сыграна?
Какая-то женщина в каракулевой шапочке потянула ее за рукав, уводя от края. Анна отступила к колонне, прижалась щекой к холодному металлу. Ей стало душно, она расстегнула пальто и, как сомнамбула, побрела к эскалатору – наверх, к воздуху и опостылевшей жизни. Как жить дальше? Она молила хоть о каком-то знаке.
В переходе была распахнута дверь общественного туалета. Там в каморке с белой кружевной занавеской сидела пожилая работница. Рядом по стене тянулись большие обмотанные изоляцией трубы. Они наверняка были теплыми, на них сохли тряпки и стояли валенки этой женщины, лежали ее тапочки и носки. Хотелось подойти к ней, посидеть вместе за уютным обшарпанным столом, попить чаю и спросить, в чем секрет. Ведь эта женщина знала его. Если бы не знала, то не выглядела бы так умиротворенно…
Пекарская осталась жить. Ее спасло любопытство. Да и ангелов подводить не хотелось, старались же. Правда, цена была высокой. Анна несколько лет не спускалась в метро, боялась лифта и мучилась бессонницей. Она просыпалась после короткого ночного забытья, а на будильнике всегда было ровно четыре утра. Но настал день, когда она снова, как в молодости, вдруг запела сама с собой.
Жизнь постепенно наладилась. Красавица постарела, располнела, еще больше полюбила преферанс и сладкое. Это была уже не та Анна, которая в Воркуте вылавливала редкие жиринки из тощего супа, чтобы, как крем, намазать их на свое лицо.
И, страшно подумать, она поглупела.
В глазах мужчин, конечно. Двадцать лет назад эти мужчины называли ее мысли и поступки невероятно умными. А теперь все чаще не соглашались с ней. Ну и пусть, Анна им и раньше не верила.Она еще могла бы устроить личную жизнь. Но пришло освобождение – появилась новая Анна Георгиевна Пекарская, не зависящая от мужских фантазий. Уж работа точно не предаст ее.
ТОЗК к тому времени сделался одним из лучших театров страны, где каждый: будь то актер, рабочий, гример, бутафор или костюмер – раскрывал грани своего таланта. Их изнурительный труд выливался в необыкновенные спектакли, на которые стремились (и не могли попасть) тысячи зрителей. Ажиотаж бывал таким, что порядок возле театра поддерживала конная милиция.
Для романтических образов Анна теперь не годилась, зато с удовольствием играла отрицательных героинь. Эти тетки получались у нее сборищем пороков, на них невозможно было смотреть без смеха. Жаль только, что ролей давали маловато.
Середина семидесятых стала расслабленной эпохой развитого социализма и самого доброго генсека на свете. Вся страна беззлобно потешалась над его мохнатыми бровями, плохой дикцией, детской любовью к наградам.
Пекарская сидела под новой золотистой шелковой шторой в гримерной, читая французскую книжку. Здание ТОЗК к тому времени перестроили: сделали уютные артистические комнаты, оборудовали репетиционный зал, уложили мраморные полы в вестибюле, на сером фасаде разместили стильную надпись и четыре раскрашенные маски.
В гримерной, кроме Пекарской, сейчас никого не было. Такое одинокое сидение стало для Анны привычным. Оно создавало иллюзию причастности. Спектакль должен был начаться с минуты на минуту, но актриса не спешила на сцену. Ее героиня появлялась там лишь в конце последнего действия.
В книге, которую Анна держала в руках, рассказывалось про Эдит Пиаф. Французский воробушек не участвовала в Сопротивлении, заботилась только о карьере и своих близких. Да, она спасла двух евреев во время оккупации. Один был ее любовником, второй – приятелем. Получается, спасала их для себя… Эдит пела в борделях Парижа для немцев, но иногда выступала и для пленных французов. Автор книги спрашивал: так чей же дух она поднимала – фашистов или своих соотечественников?
После войны Пиаф запретили выступать на национальном радио. Но тут очень кстати всплыла ее фотография с пленными французами, сделанная после концерта в лагере. Секретарь певицы рассказал, что благодаря этой съемке были изготовлены фальшивые документы, которые узники использовали для побега из концлагеря, и что Эдит спасла сто восемнадцать жизней. Она этого не отрицала. Вот только ни один из спасенных ею почему-то не объявился после войны.
Из коридора вдруг понеслись громкие крики:
– Да пошел он! Все, хватит с меня! Уйду, уйду отсюда!
Это скандалила всенародно любимая актриса театра и кино Евгения Лампрехт. Она ворвалась в гримерку в сценическом костюме и гриме, продолжая материться на кого-то в приоткрытую дверь.
– Уйду! В Ленком! К Марку!
Лампрехт схватила со столика свою сумку. Порывшись в ней, вытащила на свет фляжку с коньяком, какие-то облатки и пакетики.
– Порошок от живота… таблетка от язвы, таблетка от слез… – забормотала она. – Все сейчас приму. Довел меня, сволочь такая.