Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света)
Шрифт:
Так я стала психологом-антропологом и устроилась на работу на должность клинического психолога в заведение для молодёжи с проблемами зависимости. Можно сказать, что, если бы Лела не приехала в мой маленький городок, если бы Бог не спустил её с небес, чтобы она протянула мне руку помощи, я бы даже не знала, как и чем зарабатывать на жизнь.
Она ко мне с хлебом, а я к ней с камнем: так я отплатила ей теми 11 минутами измены. И сегодня, хоть я и глубинный психолог, я не очень понимаю, что это было. Знаю только, что эти 11 минут были необходимы, раз они случились, и их нельзя было избежать: это был тот аристотелевский ананкайон, момент, когда нет выбора, нет другой возможности, а потому происходит только то, что может и необходимо должно произойти. Но одно дело сказать, что нужно нечто, и другое — сказать, что именно нужно. Необходимость — это форма. А каково содержание этой необходимости?
Неужели я действительно решила убить и испоганить своего Бога, о чём и Лела написала в своём дневнике, трактуя мои действия как вечное желание двуногого
Но: я знаю, что правда о тех 11 греховных минутах, за которые я осквернила белого ангела на её собственной свадьбе, совсем другая. Я не писала об этом в дневнике, потому что знаю, что, даже если бы и написала, ни один человек, а тем более Лела, мне бы не поверил. А именно: те 11 минут с её мужем назывались — асексуальность, точнее предсексуальность. Чтобы понять меня, надо знать, что «асексуальный» не значит, что некто испытывает отвращение к сексу, так же как аморальный не значит, что некто совершает плохие поступки, а просто указывает на того, кто находится в предморальном состоянии и ничего не знает о морали. Когда я готовилась к экзамену по антропологии, то наткнулась на знаменитый случай с диким мальчиком из Аверона. Я очень хорошо помню: в 1800 году из леса Сен-Сернен вышел 12-летний дикарь, про которого никто ничего не знал: ни кто оставил младенца в лесу, ни каким образом он выжил и кто его вырастил. Его назвали Виктором. Он не умел говорить, не любил закрытого пространства, справлял нужду стоя и без предупреждения, срывал с себя одежду, когда его одевали, кусал людей, когда они приближались к нему. Виктор не был ни морален, ни внеморален. Он был аморален. Ни добрым, ни злым. Он «крал» всё, но не крал, потому что понятия не имел о краже, просто забирал всё, что видел. Он не проявлял никаких признаков сочувствия. Все окружающие его люди служили удовлетворению его потребностей. Будь у него моральное сознание, Виктора назвали бы законченным эгоистом.
Так и те мои 11 греховных минут были просто тоской по асексуальности: состоянию, когда человек ещё не знает, что сексуально, а что нет. И эта асексуальность была связана с ней, с Лелой, с тремя райскими годами, в течение которых угасало детство, и мы становились девушками. Я уже говорила, что наши отношения были отношениями Бога и человека, что безусловно подразумевает асексуальность. Правда в том, что за те 11 минут с её мужем я не испытала никакого сексуального удовольствия, я просто вернулась в досексуальный этап с Лелой: можно сказать, что мне казалось, что в те моменты я была с ней, а не с ним. Что Лела расчёсывала мне волосы (как она часто делала, пока я сидела у неё между колен, и в этом не было ничего сексуального), готовя меня к выходу на улицу. Я не помню никакого сексуального ощущения за эти 11 минут. У него, напротив, было сильное сексуальное сознание; он работал с моим телом, как рабочий работает на хорошо знакомом станке; поэтому он был груб и самоуверен, как животное.
Но как бы я это ни называла, предсексуальностью, асексуальностью, переносом чувства с него на Лелу, я совершила грех. Потому что, даже если в те 11 минут я желала быть с Лелой и находилась в стадии предсексуальности с Лелой, то всё-таки я провела эти 11 минут не будучи аморальной; я не была дикарём Виктором, не различающим добро и зло. Я знала, что это зло, и всё же согласилась. И вот так я впала в блуд: как можно достичь асексуальности через секс? Это всё равно как пытаться дойти до Бога через дьявола.
А я, кажется, именно этим и занимаюсь всю жизнь.
Бутылка пуста.
Через две минуты я в отчаянии и со слезами на глазах стою у подъезда. Поднимаю глаза: лампа в комнате Лелы уже погасла. Смотрю на окно Нины с противоположной стороны улицы: и там потушили свет, режиссёр, наверное, закончил «съемку», и его раскалённые яйца остывают и дымятся, как перегретые прожекторы в темноте. Сладкое вино у меня в паху становится яростной, дикой жидкостью, текущей по венам к мельчайшим капиллярам кожи. Желающей отмщения.
По улице с пьяным рёвом едет автобус. Я поднимаю руку, водитель останавливается, жаркий клубок на палубе орёт в трансе и радости, и я вступаю на пьяную палубу.
ЛЕЛА
В пять семнадцать позвонили из полицейского участка. Я с трудом проснулась, телефон
раскалился от звонков. В парке около шлагбаума задержали голую женщину, её обвиняют в мелком хулиганстве и, возможно, в проституции. Иностранца, который был с ней, отпустили. Сейчас отведу Филиппа в детский сад и пойду её выручать. Я думаю, что это конец наших отношений.АНЯ
Как только меня выпустили из полиции, мы разошлись. Я сказала ей, что хочу немного посидеть одна в церквушке у железной дороги. Она ничего не ответила. Когда я переходила через железнодорожные пути у шлагбаума, из сторожки вышел смотритель, который был свидетелем наших ночных оргий в парке перед заводом «Црвена застава»; вполне возможно, что он и вызвал полицию. Он показался мне очень, очень знакомым, но я не могла вспомнить откуда я его знаю. Я отвернулась от стыда, чтобы он не узнал во мне одну из тех голых девиц в парке, которые устроили групповуху для пьяных богатых иностранцев.
То, что произошло этой ночью, было вполне ожидаемо по логике подсознания, но не по логике сознания. Сначала я увидела картинку, на которой голые мужчины и женщины занимались любовью; но эта картина имела третье измерение: как натюрморт, на котором художник нарисовал лежащие на тарелке виноград, банан, яблоко, но апельсин не нарисовал, а приклеил к поверхности картины; только он был настоящим. И вот из-за одного этого апельсина становится реальной нарисованная тарелка. Секс сегодня полностью превратился в картинку, и единственное, что в этой картине реально — это гениталии: на них фокусируется камера. Из всего того, что я видела на кухонном столе, поверить можно было только его толстому фаллосу и сморщенным яйцам: они были тем самым апельсином на картине художника. Из-за этого странно настоящего фаллоса во мне проснулась жажда реальности. Масла в огонь подлила мысль, что та женщина изменяет мужу с любовником. Измена — это сердцевина нашей подверженной страстям цивилизации: цивилизация и существует только потому, что она всё обманывает и ни во что не верит, но в соответствии с верой, при этом веря, что ничто не заслуживает веры — как самый затурканный верующий, которому нет спасения.
Увидев, что Лела прочитала моё позорное признание, я спустилась вниз и села в автобус. Датчанин уже нашёл себе какую-то девицу, пришлось окрутить одного немца; хотя я хотела наказать себя именно с этим волосатым, вонючим датчанином, по безмерной отвратительности сравнимым с тлеющим мусором, упакованным в кожаный контейнер.
И вот сейчас в церкви взгляд меня, недостойной, падает, о, Боже, на пречестных святых: я гляжу на фреску Святой Троицы, вверху на своде. Отец, Сын и Святой Дух сидят вместе за столом, на котором стоит пустая тарелка. Ни винограда, ни яблок не нарисовано, ни настоящие апельсины не приклеены — только картина, всего лишь изображение, и тем не менее, оно выглядит таким реальным, реальнее любой реальности (неужели во мне всё ещё играет алкоголь вчерашней ночи), или наоборот, это редкий пример lucida intervalla, о которых человек знает лишь из учебников, пока не испытает на себе? Почему только Троица кажется мне чем-то реальным во всём этом отвратительном мире? Клянусь Богом, только они кажутся мне истинными в этот момент! Но может быть это просто угрызения совести, раскаяние в ночном грехе, лицемерие перед Троицей, перед Триединым и Единосущным Богом, вроде того, как смертный грешник ползает в страхе перед Его возвышенным престолом в слезах и соплях и отчаянно вопит, выпрашивая очередное прощение? — Ты прощён, встань и больше не греши, — говорит Он, и с этим его прощением, как с документом, похожим на оправдательный приговор, мы тут же бежим совершать новый грех, конкурировать за очередной тендер дьявола! И пока я думаю и не могу понять, почему эта фреска кажется мне такой, будто кто-то дрелью просверлил дырку в церковном своде, пробил прямоугольное отверстие, через которое видно небо, сделал рамку, в которую вставлена самая истинная реальность, и размышляю: может быть, ключ к реализму этой фрески как раз и есть пустая тарелка. Может быть, она правдивее, чем полная тарелка, даже с настоящими фруктами, приклеенными к картинке? (На иконе Святой Троицы у входа в церковь в миске что-то есть, она не пустая, но что — неизвестно: содержимое не названо, о нём умолчали, значит — миска всё-таки пуста!) Разве пустота, нищета — единственный вестник истины? Уводит ли изобилие от истины? В детстве я ела только по очереди, не смешивая блюда, даже когда на столе был выбор: если на тарелке для завтрака было варёное яйцо, сыр и ветчина, я ела сначала яйцо, затем ветчину и, наконец, сыр, который любила больше всего. Я хотела почувствовать настоящий вкус яйца, а не смешивать с чем-то другим, что уводит нас в сторону от истины о яйце. Позже я начала смешивать вкусы, запутывать свои органы чувств, подчиняться страстям, лепить восприятие на восприятие, ощущение на ощущение, чувство на чувство, как рекламные плакаты на заборе, один на другой, до полной неузнаваемости. Я стала промискуитетной, взрослой.
И когда я уже решила, что открыла тайну реализма этой странной, самой странной в мире фрески (она есть в копиях, как икона, во всех православных храмах), я заметила грубую ошибку живописца. Катастрофическую. Страшная космогоническая аномалия, веками присутствующая на этой фреске, копируется и множится, и никто её не исправляет. А именно, у стола, за которым восседали Отец, Сын и Святой Дух, имелась верхняя сторона, на которой стояла тарелка. Была и передняя сторона, вроде перегородки рабочего стола, за которой находятся ноги, и её тоже было видно. Но что поразительно, на изображении были видны как левая, так и правая вертикальные стороны стола, что оптически невозможно! И не только это, но из-за видимости, проглядываемости и тех мест, которые естественно скрыты от человеческого глаза, горизонтальная поверхность стола вместо того, чтобы в перспективе сужаться, расширялась! Так как же я годами смотрела на эту фреску и никогда не замечала этого?! Положа руку на сердце, эти две стороны, левая и правая, скрыты стопами Сына и Святого Духа, как будто они сознают ужасную оптическую, живописную ошибку!