Радуга тяготения
Шрифт:
— Жаль слышать. Чем я могу помочь?
— Не теряйте головы. Давайте все вместе выждем и посмотрим. Про вас все только и знают, что вы вечно где-нибудь выскакиваете.
К сумеркам ближе черные птицы — миллионы черных птиц — опускаются и рассаживаются на ветвях деревьев окрест. Деревья отягощаются черными птицами, ветви — что дендриты Нервной Системы, жиреют, погрузившись в щебечущие нервносумерки, готовятся к некоему важному сообщению…
Потом в Берлине, в подвале среди лихорадочных грез — дерьмо вытекает галлонами/час, сил нет даже хорошенько лягнуть крыс, что носятся мимо и прилежно таращатся в никуда, делая вид, что у берлинцев они сейчас не в таком уж и почетном фаворе, кривая душевного здоровья опустилась ниже некуда, солнце пропало так прочно, что вроде бы уже и навсегда, — тупое
Вообще-то еще немного — и он столкнется со своей Лизаурой: с нею он некоторое время побудет, а потом снова уйдет. Миннезингер бросил свою бедняжку, и та покончила с собой. На что Ленитроп покинет Грету Эрдман, не столь ясно. На берегах Хафеля в Нойбабельсберге ждет она — ничтожнее собственных образов, что выживут в неопределенном количестве фильмокопий там и сям по всей Зоне и даже за морем… Все добрые осветители, что когда-либо накидывали для нее пурпурный фильтр на ос-иовной свет, отправились на войну или на смерть, и ей не осталось ничего, кроме безразличного солнца господа бога, а оно выбеливает, ужас, ужас… Брови выщипаны до карандашных штрихов, длинные волосы исчерчены сединой, руки отягощены перстнями всех цветов, матовости и уродства, носит довоенные наряды от «Шанели», без шляпки, шарфики, неизменно — цветочек: ее неотступно преследуют центральноевропейские ножные шепотки, что овевают, точно кожистые пологи Берлина, тем призрачнее ее жиреющую порушенную красоту, чем ближе они с Ленитропом друг к другу…
Вот как они знакомятся. Однажды ночью Ленитроп грабит огородик в парке. Без крыши над головой живут тысячи. Он украдкой огибает их костры… Ему нужны-то пучок зелени тут, морковка или кормовая свекла там, хоть как-то продержаться бы. Если его замечают — швыряются камнями, палками, не так давно вот старой ручной гранатой кинули: не взорвалась, но обосрался он, не сходя с места.
Сегодня вечером он циркулирует по орбите где-то вокруг Гроссер-Штерн. Комендантский час уж давно начался. Над городом висит амбре древесного дыма и гниенья. Средь разнесенных в прах голов каменных марк-графьев и курфюрстов, на рекогносцировке перспективной на вид капустной грядки, как гром с неба, прилетает аромат без сомнения нет не может быть да это же КОСЯК! Вдоба-авок запален где-то поблизости. Тут у нас золотом пропитанная зелень с косых пятаков Эль-Рифа, духмяные цветочки смолисты и летни, моська Ленитропа сама зачарованно находит путь через кусты по примятой траве, под расхераченными деревьями и тем, что сидит у них на ветвях.
Ну и точно: в яме от поваленного ствола, чьи длинные корни окаймляют картинку, точно заставу лепреконов, Ленитроп обнаруживает некоего Эмиля Обломма (по кличке «Зойре») — некогда самого пресловутого форточника и торчка Веймарской республики, — а по бокам у него две красивые девушки, и они все передают по кругу бодренькую такую оранжевую звездочку. Развратный старикашка. Ленитроп обрушивается, не успевают они и рылом повести. Обломм улыбается, протягивает руку, предлагая остаток покурки Ленитропу, и тот берет чинарик длинными грязными ногтями. Присаживается на корточки и принимается за дело.
— Was ist los? — грит Зойре. — На нас тут киф свалился. Аллах нам улыбнулся — ну, вообще-то улыбался он всем, нам просто выпало оказаться прямо на линии прицела… — Кличка, коя по-немецки означает «кислота», приклеилась к нему еще в двадцатых, когда он таскал с собой мерзавчик шнапса, который,
буде Зойре окажется загнан в угол и сблефует, выставится пузырьком курящейся азотной кислоты. Вот Обломм достает еще один толстый марокканский косяк. Его поджигают верной «зиппо» Ленитропа.Труди (блондинка) и Магда (знойная баварка) весь день мародерствовали на складе костюмов к вагнеровским операм. У них остроконечный рогатый шлем, зеленый бархатный плащ до земли, штаны из оленьей кожи.
— Скааажите-ка, — грит Ленитроп, — такойприкид, что глазне отвести!
— Это вам, — улыбается Магда.
— Ой… нет. В Tauschzentrale [187] вам больше дадут…
187
Обменный центр (нем.).
Но Зойре настаивает.
— Вы разве никогда не замечали, что стоит вас вот так разбомбить — и если хочется, чтобы кто-нибудь появился, он непременно появляется?
Девушки опять передают друг Другу уголек чинарика, любуясь, как в блестящем шлеме он меняет формы, яркость, оттенки… хмм. Ленитропу приходит на ум, что без рогов шлем этот — просто вылитый носовой обтекатель Ракеты. А если удастся отыскать пару-другую кожаных треугольников, придумать, как их нашить на чичеринские сапоги… вдоба-авок и на спину плаща — здоровущую алую заглавную Р… Миг столь же чреват, как тот раз, когда Тонто после легендарной засады пытается…
— Raketemensch! — вопит Зойре, хватает шлем и свинчивает с него рога. Пусть сами по себе имена — пустое, но вот акт именования…
— Вам та же мысль пришла в голову? — Ой, странно. Зойре аккуратно помещает шлем на голову Ленитропу. Девушки церемонно набрасывают плащ ему на плечи. Разведгруппы троллей уже отправили нарочных проинформировать свой народец.
— Хорошо. Теперь слушайте, Ракетмен, — у меня тут неприятности.
— А? — Ленитроп воображал полномасштабную Шумиху в честь Ра-кетмена: люди таскают ему яства, вина и дев в раскладке на четыре краски, много дрыгают ногами и поют «Ля-ля-ля-ля», а на расфигаченных липах зацветают бифштексы, и по Берлину мягким градом громыхают жареные индейки, батат, а вдоба-авок из земли пузырятся растопленные маршмаллоу…
— Солдатские есть? — интересуется Труди. Ленитроп, сиречь Ракетмен, протягивает пол-увядшей пачки.
Опять по кругу идет косяк — пронзает и колет это корневое укрытие. Все забывают, о чем говорили. Пахнет землей. Стремглав носятся жучки, аэрируют. Магда подкурила Ленитропу сигаретку, и на губах у него теперь вкус клубничной помады. Помады? У кого нынче отыщется помада? На чемвообще подрубаются эти люди?
В Берлине так темно, что видно звезды — привычные, однако никогда прежде не распределялись так четко. Кроме того, можно складывать собственные созвездия.
— Ой, — вспоминает Зойре, — у меня ж проблемка…
— Есть очень хочется, — взбредает на ум Ленитропу.
Труди рассказывает Магде о своем миленке Густаве, которому охота жить в фортепиано.
— Наружу только ножки торчали, и он твердил: «Вы меня все ненавидите, вы ненавидите пианино!» — Их уже пробивает на хи-хи.
— За струны дергает, — грит Магда, — да? Вот параноик.
У Труди такие здоровенные блондинистые прусские ноги. Под светом звезд по ним вверх-вниз пляшут светлые волосики, под юбку и назад, в тенях ее коленей, в ямках под ними, эдакая звездная дрожь… А сверху высятся древесные корни, накрывают их всех — гигантская нервная клетка, дендриты оплетают город, ночь. Со всех сторон поступают сигналы — из минувшего тоже, вероятно, если не из грядущего…
Зойре, неспособный вовсе отложить дела в сторону, перекатывается, вздымается на ноги, держась за корень, пока голова его не решает, где именно ей упокоиться. Ухом в раструб, Магда колотит по шлему Ракетмена палкой. Шлем бряцает аккордами. Да и отдельные ноты не строят: вместе же все звучит крайне извилисто…