Радуга
Шрифт:
— Стой, скотина! — взревел господин Мешкяле, встав на дороге и схватив Блажиса за грудки. — Оклеветать меня хочешь, значится?
— Успокойся, господин начальник, — по-отечески сказал Блажис. — Забываешь, что я честный сват. Клеветы не признаю. Только святую ложь провозглашаю во имя торжества справедливости... Мог бы свои взгляды изложить пошире, но у тебя руки дрожат да и в голове после вчерашнего, вижу, ералаш. Так что прошу простить меня за то, что помешал, и одну-единственную просьбу имею как мужчина к мужчине.
— Еще издеваться будешь, значится, ужак!
— Не хочешь — не слушай.
— Говори. Черт тебя взял.
— Так вот, господин начальник... Раз не жалко тебе поместья, Милды да барышни, то пожалей хоть Фатиму. Съезди в Кривасалис. Будь добр. Успокой. Без тебя девка с ума сходит. Тебя во сне видит, точно кошка валерьяновый корень... Ты нашел ее и бросил, теперь она как земля без плуга. Лежит под паром. Зарастает бурьяном. Запомни, Фатима от своей бабушки унаследовала секреты колдовства, от матери — кровь горячую, а от отца цыгана-конокрада — ловкость ума. С ней я посоветовал бы жить в мире да согласии!
— Я не из трусливого десятка, значится! — громко закричал Мешкяле, но когда Блажис напомнил ему, что в прошлом
— Боже мой, как ужасно ты ее называешь! Я бы на твоем месте выражался попроще: «Блажис, мне эта шальная девка в сто раз более мила, чем пашвяндрские лисица да овечка вместе взятые. Но разве моя вина, что у этой кривасальской куницы кроме тела своего и курной избенки, нету ничего, что бы дало волку долгое счастье. Посоветуй лучше, что ему делать, чтобы лисица под ногами не путалась, а он сам, днем овечку гладя да с куницей ночью резвясь, дождался бы смерти кукучяйского пастыря Бакшиса или святого его благословения».
— Перестань меня по полю водить, старый кабан!
— Считайся со словами, господин волк. Мне уж надоело зря языком молоть. Или ты две сотни литов сию минуту на стол выкладываешь, или мне домой в зубах приносишь. Но предупреждаю — может быть поздно. А с куницей поступай, как знаешь. Как твоя совесть подскажет. Постарайся жить по десяти заповедям божьим, милый волк, и никто твоего покоя нарушать не станет! Я ухожу. До свидания на том свете!
— Стой! — рявкнул Мешкяле, и на сей раз схватился за собственную грудь, доставая из-за пазухи пухлый бумажник. — На! Однако запомни — плачу не от страха, а в знак благодарности!
— Мне один хрен!
— В знак благодарности за то, что ты золотой крестик увидел, значится, на шее этой кукушки. С камешком прозрачным — будто капля росы. Так ты сказал, или нет?
— Так, начальник.
— Тогда запомни. Этот крестик мне дороже всего на свете. От покойной своей матери я его получил. Когда умирала. Два года назад он пропал. Помнишь, когда я в некоторой спешке от Крауялисов съезжал?
— Помню.
— Это все из-за него. Я заподозрил Констанцию, а хозяева ее защищали. Из-за этого мы и не поладили. А видишь, кто виноват, значится. Видишь! Возьми, Блажис, эти деньги. Не стесняйся. Побудешь на суде свидетелем.
— За деньги спасибо. А эту сказочку оставь, начальник, своей будущей жене да детям.
— Не веришь, значится... Хе-хе. Тогда отвечай волку серому, зачем тебе, кабан беззубый, столько денег понадобилось? Ведь скоро подохнешь, значится. Подохнешь! — в ярости кричал Мешкяле, поплевывая на ассигнации да перекладывая их в горсть Блажиса.
— Да мы, господин волк, с бабой своей зубы решили вставить золотые перед смертью. Говорят, и тут и там — хорошие зубы лучше сердца хорошего. Запас карман не тянет.
— Черт ты, старик, истый черт.
— Черти мы все, сынок. У всех руки загребущие. Только котелок не у каждого одинаково варит.
— Посмотрим! Посмотрим, чья возьмет, значится.
— Угрожаешь, господин волк?
— Не угрожаю, значится. Вою от радости, узнав кое-что из тайн кабана да куницы.
— Кто тебе говорил?
— Я говорю. Я — начальник кукучяйского участка полиции.
— Это ты зря, господин Мешкяле. Не лучше ли тебе чувствовать себя моим и Фатимы пайщиком, раз уж вложил небольшой вклад в наше товарищество?
— И-го-го! И-гу-гу! — заржал Мешкяле, точно взнузданный жеребец. — Черт возьми, никак мне снится?
— Сдается мне, ты уже проснулся.
— А может ты, сом с большим усом, из сказки моей бабушки явился?
— Страсть как люблю сказки, начальник. Много их знаю. Но такого, как я, в сказках не встречал. Я — из действительности, господин. Из жизни. Попросту говоря, из Цегельне. Блажис. Бенедиктас. Сын Изидорюса.
— Знакомый, значится...
— Может, и не знакомый. Только раз в полицию призывался, когда мы со свояком Швецкусом подрались. В Рубикяй. Из-за пастбища. Помнишь?
— Помню. Сядь. Выпьем.
— За что?
— За мое счастье!
— Рано еще, начальник.
— Почему?
— Счастье что птица. Пока в руке не держишь, до тех пор не твое. Слыхал я, господин Фридман взялся Бакшиса вылечить.
— Хорошо! Тогда выпьем за твоего племенного быка!
— Вот это дело другое. Спасибо на добром слове. Уж бык так бык... Первый в нашей волости. Отбоя теперь не будет от баб с гулящими коровами. Ума не приложу, кто его удержит-то? Мы с бабой слишком стары, батрак Рокас — слишком молод, а дочка Микасе, пока незамужняя, не может, ей не полагается... Может, говорю, господин начальник, мне хорошего примака найдешь? Чтобы с быком совладал, Микасе в чувство привел и род Блажиса спас для человечества.
— Ладно уж, ладно, старик. Пей, раз хочешь, за счастье своей Микасе. Мне-то все едино.
— А может, ты пойдешь ко мне в примаки? — спросил Блажис, осушив стаканчик водки да закрутив ус. — Может, плюнешь на графство и погоны? Моя Микасе, кроме шуток, умница. С ней ты не пропадешь. Дай боже мне поскорее в гроб улечься.
— Выпей, старик, на вторую ногу и уходи. Не вводи меня в соблазн.
Блажис послушался. Выпил второй стаканчик и, поднявшись из-за стола, подкрутил второй ус:
— Такой мужчина, бог ты мой! Такая силища зря пропадает. Запомни, господин начальник, годы летят быстро. То здоров, как бык, а то тебя не стало!
— Катись!
— Воля твоя. С богом. Если чего было не так, ты уж прости...
Рухнуло, разбилось вдребезги призрачное спокойствие в жизни господина Болесловаса. Посещение Блажиса поразило его как громом. Сам не знал, за что хвататься, чтобы не выкинуть какой-нибудь глупости, поскольку вдруг страшно разозлился на пани Милду. В жизни такой ярости ни к кому не испытывал. Как она смеет, старая карга, разбазаривать общее их имущество и идти на сделку против него с первым попавшимся мошенником? Да еще в такое время, когда заложенная благодаря железной воле и смекалке господина Болесловаса плантация лекарственных трав и табака запахла крупнейшими барышами. Только в этот месяц, высушив ромашку с трех гектаров, он надеялся получить от фабрики «Санитас» не менее тысячи литов... По его проекту Мотеюс позавчера сколотил тридцать чесалок, с которыми вскоре
по желтому полю будут носиться батраки поместья, чтобы за два-три дня все до единого цветочка ромашки уже были сложены на гумне. Мало того, он уже договорился с агентом «Летукиса» о доставке лекарственных трав на грузовике в Каунас и предупредил пани Милду, что она сможет поехать вместе с ним смыть траур и забыться после нервного напряжения. Как ни крути, умертвить угаром графа — это тебе не крысу прихлопнуть... Господин Болесловас — не маленький. Ему-то не трудно понять, почему эта ведьма заснуть не может, почему перед сном должна выпить спиртного, а когда просыпается поутру, свет божий ей не мил и она снова трясущейся рукой тянется к рюмке... Нет сомнения — пани Милда стоит на пороге безумия. Не зря кривасальская куница, учуяв лакомую добычу, присохла к ней, стала денежки доить да голову дурить. Уж чего стоят хотя бы эти ночные купания пани Милды... Все поместье со смеху лопается. Много ли надо до полной компрометации обоих опекунов? Ведь господин Болесловас частично ответственен и за моральную устойчивость соопекуна. Вот почему он собирался после первой же хозяйственной победы взять отпуск хотя бы на недельку, отправиться с ней подальше от знакомых мест и, стиснув зубы да залив глаза шампанским, швырнуть свое тело в прожорливые объятия. Пускай полечит свою червивую душу, перестав поститься. А ну ее к черту. Во имя ее спокойствия. Во имя собственного светлого будущего, которое он всей душой чувствует всякий раз, когда поднимает в седло Мартину, а потом мчится вскачь за ней по берегам Вижинты и кричит как влюбленный мальчишка, — гоп-ля! Ему стыдно даже перед собой признаться, что стрела Амура уже ранила его непрошибаемое сердце. Да что поделаешь? Увы! Может, это и не временное явление, но факт остается фактом — он бывает счастлив лишь рядом со своей прелестной ученицей, у которой, словно у стебелька жасмина, уже распускаются бутончики, обещая хмель первого цветения. Ему обещая. Учителю верховой езды — графу Болесловасу, который, вытащив ее из когтей болезни, по пасьянсу старой няни Эфруни, должен получить от покойной Ядвиги небесную награду еще здесь, на этом свете. Не это ли обстоятельство и толкнуло пани Милду в омут бабьей ревности? Не потому ли она предприняла столь коварные действия против своего сотоварища, решила любой ценой уложить его к себе в кровать не на неделю и не на две, а на всю жизнь, или, в случае неудачи, хотя бы растоптать в детской душе Мартины легенду о добродетельном рыцаре маминого сердца и выгнать господина Болесловаса как бродячего пса из Пашвяндре. Господин Болесловас стал бы объектом насмешек для всей кукучяйской волости, а к этому, без сомнения, и стремится главный режиссер всего этого шантажа Фатима, не столько из мести, сколько из желания вернуть его в свою курную нору, словно он собирается куда-то убегать, словно ее ночной гость, днем воспитывающий для себя невесту, целых три года будет святым духом жив? Дуреха ты, Фатима. Последняя дура. А еще называешь себя колдуньей, еще хвастала перед господином Болесловасом когда-то, гадая ему на картах, что счастье его видишь только с пиковой дамой. И на тебе — достаточно не видеться каких-нибудь полгода, как уже начинается паника, подозрения, плетение сетей... Верно говорил столетний дед Болесловаса покойный Еронимас: «Все бабы одинаковые, братец... У всех у них ум в хвосте!» — «Поэтому переговоры с ними можно вести только в кровати», — соглашался папаша Кристионас, шустрый ризничий из Вяркине, который на восьмом десятке завел третью жену — старую деву Марите в возрасте Христовом. О!.. Может, вспомнив о мудрых своих предтече, ты остановишься, господин Болесловас, и хоть на минутку вернешься в те стародавние времена... на всякий случай. Ты помнишь ведь, как эта грудастая плутовка во время обедни своего шустрого пасынка Болесловаса искусству любви учила, как его седой папаша умер-таки, а она обняла его стынущие ноги и зарыдала: «Прости меня, где был мой ум?» — «В хвосте!» — отбрил ты мудростью своего деда и получил за это первую от нее оплеуху. «Не встревай в разговоры взрослых. Слишком я тебя разбаловала. Ты отцовского пальца не стоишь, сопляк!» Кто после этого три дня ходил пришибленный, весь черный от оскорбления, и кто на третью ночь после похорон вспомнил совет покойного отца и, забравшись в его супружеское ложе, после непродолжительных переговоров помирился с мачехой и, довольный собой, дождался первой похвалы с ее уст: «Ты вылитый отец, Балис... Умеешь рану сделать, умеешь и вылечить». И вдруг, заплакав ни с того, ни с сего, шепнула тебе на ухо: «Не знаю только, как мы с тобой без него жить будем». — «Давай попробуем», — ответил ты. «А если я тебе надоем, что тогда будет?» — «Тогда поженимся». — «А если ты, женатый, приглядишь другую, помоложе да покрасивей?» — «Ты меня простишь». — «Нет!» — «Проклянешь?» — «Глаза выцарапаю». — «Царапай сейчас. Авансом. Пока ты мачеха. Когда бабой станешь, когти тебе обломаю. Я тебе не папаша старенький. Этого мужа ты под каблуком держать не будешь». — «Тоже мне муж! Еще под носом мокро». — «Ах вот как!» — набросился ты было с кулаками, но мачеха обняла за шею: «Перестань дуться, сопляк! Чеши лучше в свою берлогу и молитву сотвори за отца. Да будет легко ему на том свете, как мне — на этом». — «А ты что будешь делать, оставшись одна в кровати?» — «Помолюсь за тебя, чтоб бог дал тебе сил прожить со мной хотя бы этот траурный год». — «Не бойся. Не брошу и даже из дому не выгоню». — «А я не боюсь. Ты лучше меня бойся. Я злее». — «Ты — змея, Марите. Ты змея, — шептал он в петушином азарте. — Никак не поймешь, что у тебя на уме». — «А кто недавно говорил, что ум у меня в хвосте?» — «Так за что ты меня тогда била?» — спросил ты удивленно. — «За правду, — ответила мачеха Марите. — Хоть я и дура темная, а ты образованный гимназист, запомни до гроба — никогда и ни за что не говори бабе правды». — «Вот те и на. Значит — умен, кто врет, он и бабе угодит?» — «Не за ум бабы врунов ласкают, а праведникам рога наставляют. Бабы гораздо умнее, чем ты можешь себе представить, хотя их ум мужчины в хвосте ищут. Знай, на бабьей хитрости весь мир держится». — «Ну уж. Ну уж. Не хвастай». — «Когда ума у тебя столько будет, сколько силы мужской, тогда и поймешь. Дай боже, чтобы моя наука тебе на пользу пошла да боком не вышла...» Ты, Балис, тогда еще поспорил бы, не сдался сразу, но мачеха поцелуем рот зажала и прошептала, прильнув всем телом: «Ради бога... Будь мужчиной. Не трать силенок на слюну». И ты повиновался, полетел, будто комарик на огонь. Много-много таких сладостных ночей было за первый траурный месяц, пока за пропуски уроков тебя, братец, не вытурили из гимназии. А что было дальше, и вспоминать не хочется... Тошно. Нехорошо!