Радуга
Шрифт:
— Тьфу!
В одну прекрасную летнюю ночь Балис вернулся от веселых приятелей и обнаружил, что дверь заперта. Постучавшись пьяной ногой, услышал мачехин вопль: «Вон, блудник, чтоб духа твоего тут не было!» Балис ушам своим не поверил и вполголоса спросил: «У тебя в голове помутилось, Марите?.. Это же я, твой любимый». — «Таких любимых полным-полно под заборами. Я тебе не сука бродячая! Я твоя опекунша, поросенок. Как ты смеешь со мной так разговаривать?» — «Что случилось, мачеха любимая?» — «И он еще спрашивает, люди добрые?! Неужто ты забыл, пес паршивый, что твой отец в могиле, что у нас обоих траур? Неужто не знаешь, что мне покой нужен, что я беременна!» — «Вот так-так! А кому иск предъявишь — мне или черту?» — «Своего папашу поблагодари. Он был настоящий мужчина, а не пьяный слюнтяй!» — «Не ври! Из него песок сыпался! Сама жаловалась». — «Долго еще будешь меня оскорблять?» — «Впусти! Это мой дом!» — «Пошел ты к черту, безбожник. Убирайся к своим потаскушкам! А когда опохмелишься, к настоятелю сходи, завещание папаши
«Этому не бывать», — сказал себе втихомолку Балис, и, еще три месяца прокараулив у родного дома, улучил-таки минутку! Мачеха Марите была настигнута во сне, и Балис прошелся по ее тугому животу на коленках... «Моя земля, мой дом, мой ребенок, а ты, чертова кукушка, подыхай!» Она умерла, не придя в сознание. Местный фельдшер определил преждевременные роды, а суеверное общество городка Вяркине разглядело в этом перст божий. Наконец-то к сиротинке вернулся цвет лица. Унаследованную землю он продал настоятелю Гиружису и гулял в свое удовольствие до армии, завоевав огромный авторитет среди юношества... Даже богомолки Вяркине и те поговаривали: «Потаскун, пьянчужка, но сердца хорошего, ни вор, ни убийца из него не выйдут. Может, даст бог, образумится в армии, домой вернется и пойдет по стопам отца — станет у нас ризничим. Теперь времена другие. Теперь всюду грамотные нужны...»
Черт возьми! Почему, Балис, именно сейчас из сокровенных глубин твоего мозга брызнул фонтаном этот черный эпизод? Ведь ты не признаешь укоров совести. Пускай совесть грызет дураков, которые в тюрьмах сидят. Не пойман — не вор, кровь смыл — не убийца. Слава богу, судьба тебя баловала. До самого посещения Блажиса ты ведь ни разу не подумал, что можешь хлебнуть горя с этой чертовой красоткой из Кривасалиса. Фатима была тебе вроде ночного пастбища для невзнузданного жеребца. Хрумкай божьи дары, валяйся, наслаждайся, а насытившись, вздремни до адского пения петухов... И когда-нибудь после долгой зимы вспомни опять.
Господин Болесловас, не кажется ли тебе, xто в часы этого сладкого забытья, этой проклятой дремоты, ты бывал сам не свой, словно кто-то выдрал из тебя душу, да оставил полым внутри? Даже снов не видал. Просыпался со спекшимся языком, словно целую ночь болтал. Черт возьми! Вот и не верь бабьим сплетням, что Фатима спящих говорить заставляет и вытягивает секреты из потаенных закоулков башки. Из каких же других источников она не раз, гадая на картах, читала в твоем прошлом как в открытой книге, да и современность лущила, будто гороховый стручок? Но не это важно. Главное, что Фатима предсказала тебе будущее без богатств и, наверное, сейчас старается доказать справедливость своих пророчеств. Прошлой весной забрала у тебя Тякле, дочку Еву со всем хозяйством Крауялиса, а в этом покушается на Пашвяндре, где после смерти настоятеля ты мог бы стать совсем независим и начать жизнь по новой... Ах, явись, явись, блаженный покой, без полицейских погонов, без служебной верности президенту Сметоне, который, отрекшись от Вильнюса, вконец сбрендил — вместо солидного премьер-министра завел исповедника в сутане и, по словам Горбунка, «собирается на небо улететь мигом, оставив любимой нации фигу». Самое время позаботиться о себе. О, ирония судьбы! Кто мог подумать, что ты, господин Болесловас, сражаясь за свое счастье, много лет спустя окажешься на месте своей мачехи? И на сей раз ситуация куда сложнее, потому что тебя взяли в кольцо целых три хищника сразу. Кстати, с кабаном поединок уже проигран. Тот получил, чего добивался. Что будет, когда бабья ненависть объединит куницу с лисицей? Господин Болесловас, неужто мачеха любимая с того света науськивает тебя повторить смертный грех юных лет? Прочь, ведьма проклятая! Твой пасынок уже не тот зеленый и бравый Балис, который мог бы марать руки кровью, рискуя собственной головой. Не лучше ли ему сегодня же ночью слетать верхом в Кривасалис
и свистнуть с шеи Фатимы золотой крестик — единственное вещественное доказательство того, что они были близки?.. Как знать, перед кем еще она похвастает драгоценным подарком начальника полиции?Может, господин Балис и выполнил бы свой план, но черт угораздил его захворать... Черт угораздил его заместителя Альфонсаса Гужаса послать к нему сиделкой свою бабу Эмилию. Верно поговаривал дедушка Болесловаса — старая любовь всегда отрыгнется... Три дня провалялся Болесловас в кровати под присмотром Эмилии. Под вечер четвертого дня, когда жар схлынул, услышал он звон колоколов. Добрый час ждал, когда же они перестанут, и про себя решил, что умер настоятель. Увы. Наутро Эмилия Гужене сообщила, что нашли звонаря, повесившегося в колокольне. Это он сам, бедняга, звонил за упокой собственной души. Причина самоубийства, по ее мнению, — безответная любовь, потому что Гарляускас перед «ангелом господним» заходил в настоятелев дом просить руки Антосе (третий раз за последних десять лет). Схлопотав по хребту метлой, выбежал в дверь, весело распевая „Libere me domine!“ [11] Челядь настоятеля решила, что этот старый холостяк, как всегда, пьян, но Аукштуолис обследовал труп, и это мнение не подтвердилось. Звонарь был трезв как стеклышко...
11
Освободи меня, господи! (Лат.)
В тот же день после похорон Гарляускаса Эмилия Гужене снова забежала к своему больному и, задыхаясь от волнения, рассказала о том, что ее дочка Пракседа слышала на кладбище для висельников. Розалия Умника Йонаса решила, что болезнь Анастазаса — заразная. Бациллы бешенства, будто блохи, теперь по городку скачут. Вчера жену Швецкуса Улийону укусили, сегодня Гарляускаса, а завтра-послезавтра может настать черед любого из нас. У самого здоровенного мужика Кукучяй — начальника полиции — и у того, сказывают, размягчение мозгов. Блажис после удачного сватовства Анастазаса в Пашвяндре хвастался-де перед сыном Розалии Рокасом, что на другой день Мешкяле вызвал его в кукучяйский участок и попросил руки его Микасе. Официально и за бутылкой водки Мешкяле поклялся, что до смерти надоела ему эта собачья служба, что соскучился он по здоровому труду, семейному очагу с любящей, умной женой и кучей малых деток... Он (как примак) принесет с собой пять тысяч литов, за которые докупит из поместья Цегельне еще десять гектаров и заложит дренаж всей низменности со стороны Кубикяйского леса...
— Иисусе! Болесловас! Неужто правда?.. — не кончила своего рассказа Эмилия, увидев, что больной мотает головой, будто одышливая кляча перед тем, как подохнуть.
— Убирайся вон! — просипел Мешкяле. — Беги к своему Альфонсасу, значится. Его, а не меня с ума своди этими дурацкими бабьими сплетнями!
— Иисусе! Балис! Ради бога святого... ведь мой Альфонсас уже помешался! — зарыдала Эмилия.
— Что случилось, значится?
— Он у Гасюлиса землю покупает. В Барейшяй.
— Правильно делает. Будет убежище на старости лет.
— Иисусе! Балис! Он хочет службу бросить!
— Самое время, значится, раз такое брюхо отрастил.
— А как же с таким брюхом за плуг?
— За плуг можно другого нанять. Хороших батраков сейчас завались, значится, а хороших полицейских — большой дефицит.
— А как же мы, Болесловас? Как же мы с Пракседой? Неужто хочешь нас мужичками сделать?
— Не мое дело.
— Ради бога... Что ты говоришь, Болесловас?
— Мое дело сторона. Не крути ты мне голову!
— Может, еще скажешь, что и Пракседа не твоя дочка?
— На лбу не написано.
— За такие слова бог тебя покарает, Болесловас, — простонала Эмилия. — В конце-то концов... Раз уж ты отпираешься... Она же твоя крестница. Тебе нельзя на нее рукой махнуть. Пракседа тебя обожает, Болесловас!..
— Ну, ладно, ладно. Чем же я могу ей помочь, значится?
— Ты должен переубедить Альфонсаса... Послушай, Болесловас, во имя нашего прошлого... Пускай он покупает эту проклятую землю. Только пускай не снимает формы, пускай не тащит меня с Пракседой в деревню. Пускай покамест отдает хозяйство исполу.
— Ну, ладно... Перестань. Не плачь, значится. Попробую. Иди домой. Пора. Ты засиделась, Эмилия. Люди могут черт-те что подумать.
— А мне на них наплевать!.. Наплевать, Болесловас. Ты у меня один на этом свете — сказала Эмилия, поймав его руку и прижав к груди да уставившись холодными жадными щучьими глазами. — Ах, Болесловас... Помнишь, что ты мне сказал десять лет назад, в тот один-единственный разик?..
— Что было — сплыло, Эмилия...
— Нет, нет! Я тебе напомню: «Ты моя первая и последняя любовь, Эмилия». Я знаю, Болесловас, что тебе не везет в жизни. Я чувствую, что ты несчастен.
— Не твое дело, Эмилия.
— Мое, Болесловас, мое... Я вымолила у бога, чтобы ты заболел легкой болезнью... Я... Я тебя вылечу... Я.
— Отстань. Сбесилась. Посреди бела дня...
— Не бойся, дверь на крючке, — прошептала Эмилия, вдруг скользнув в кровать и прильнув к нему всем телом.
— Ты с ума сходишь. Ты. Не твой Альфонсас.
— Я не виновата. Ты виноват, что мне его сосватал... Такого киселя... пня трухлявого...
— Он слишком тебя любит и балует.
— А мне что с того?