Радуга
Шрифт:
— Звери!
— Скоты!
— Ироды! — вопили в один голос бабы босяков, а Напалис, взобравшись на скамью сапожника, швырял в непрошенных гостей колодки своего крестного и визжал:
— Подождите, ужаки! Вернется наш Пятрас со всеми работягами! Пересчитает вам ребра! Зубы сосчитает! Узнаете силу босяков!
— Гады! — визжала Виргуте и, зачерпнув кружкой воды из ведра, подбежав, поливала Анастазасу живот. — К господину Фридману вас всех! К господину Фридману!
— Звери!
— Скоты!
— Ироды!
Выбежал господин Мешкяле из дома Горбунка, как из горящей баньки, не поднимая глаз, рта не раскрывая, стосковавшись по чистому воздуху. Вслед за ним — Дичюс, Микас и Фрикас, тоже притихшие, будто коты, нагадившие в муку. Один только Анастазас, застряв в дверях, весь мокрый обернулся:
— Ох, и выйдет вам боком! Ох, и выйдет!
— Катись, мокрица!
— Всех вас в тюрьме сгноим!
— За что? — спросила легковерная Петренене.
— За то,
— А пани Милду тебе оставили?
— Тьфу!
— Вот, ирод! Старостин поскребыш! — крикнула Розалия, не успев застегнуть блузку, и швырнула в него головешкой.
Повезло Анастазасу, успел увернуться. Головешка осталась по эту сторону двери, застряв между гнилыми досками, наподобие копья.
Долго стояла тишина, точно после землетрясения в день страшного суда, который описан в книге пророчеств царицы Савской. В ушах звон, во рту — горечь, сердца у всех так и пляшут в груди. Марцеле Кулешене, наклонившись над своим Пранукасом, шуршала в углу, боясь, что ребенку сегодняшний испуг после вчерашних страхов повредить может. Ведь всю ночь бредил, до самого утра. Марцеле места себе не находила. Пранукас-то — белый, будто полотно. Отведи господи, страшную болезнь...
У окна жужжала назойливая муха. Пахло вином и золой.
— Да что вы нос повесили из-за этого проклятого золотишка! Давайте все за стол. Надо закончить чертовы поминки! — первым нарушил тишину Горбунок, размахивая бутылкой вина.
И тогда под столом не выдержал Зигмас. Заплакал.
Сбежались к столу женщины, дети и старики. Присели на корточки. Стали спрашивать, что стряслось, может, ногу эти бугаи сломали, может, руку или ребро? Но Зигмас судорожно корчился, чем дольше, тем больше, рыдал все жалобней и головой качал:
— Нет, нет. Я здоров.
Никогда еще с ним такого не случалось. Никогда. Потеряв терпение, Розалия прикрикнула на него:
— Да говори ты, ирод, что с тобой, или ремня получишь!
Зигмас, будто козел, уперся лбом в ножку стола:
— Отстаньте все. Идите к черту!
— Как ты смеешь, ирод, на меня голос повышать?
— Не сердись, крестная. Я знаю. Я все знаю, — откликнулась Виргуте, заступаясь за своего старшего брата.
— Молчок! — крикнул Зигмас.
— Скажи. Расскажи, доченька, — сказала Розалия ласково, обняв Виргуте.
— Наш Зигмас хотел за баранье золото билет на пароход купить. В Америку уехать хотел. Счастья поискать, — дрожащим голосом ответила Виргуте.
— Вот так-так! А кто же это золото на стол положил, чтоб купить свободу для Пятраса Летулиса?
— Пятрас Летулис — не Балис Мешкяле. Раньше или позже вернул бы.
— Дурак ты, Зигмас. Последний дурачок еще.
— Почему, тетушка? — спросила Виргуте.
— А потому, доченька, что лучше в родном краю нищим быть, чем в чужом — ксендзом.
— Ах, тетенька. Ты не поняла. Наш Зигмас, когда разбогатеет, вернулся бы в Литву. И землю бы купил каждой семье наших работяг, а для Напалиса цирк, для дяди Кулешюса — аккордеон.
— А тебе? Что же тебе он, кукушка серая, пообещал?
— Мне-то? Мне куклу, что плакать умеет, — ответила Виргуте, зардевшись до корней волос.
Розалия сразу же смягчилась. Смахнув со лба прядку волос, внимательно посмотрела на свою крестницу. Расцеловала глаза ее и тихонечко на ухо прошептала:
— Подожди. Запасись терпением. Может, приведет господь. Может, исполнятся наши бабьи мечты и сны, — и вдруг, вскочив с пола, громко сказала, унимая слезы:
— На сей день веселья хватит. Марцеле пора укладывать Пранукаса. Все по домам. Ты, Виргуте, сбегаешь в баньку Швецкуса. Привет Тарулене от ее Алексюса передашь. А вы, Зигмас и Напалис, живо полоть мои грядки. Забудьте про цирки да Америки.
— А ты что будешь делать, тетенька? — заартачился Напалис.
— Ишь, сопляк какой! Неужто глухой, не слыхал письменного распоряжения моего Умника Йонаса? К своему Рокасу я должна сбегать. На хутор Блажиса. Насчет Пятраса.
— Чем лебеду полоть, лучше уж я ваши, тетенька, старенькие ножки заменю...
— Кыш, поросенок!.. А ну тебя! Беги. Постой, постой... Что у тебя, Напалис, во рту свистит?
— Анастазас передние зубы вышиб!..
Напалис пулей метнулся в дверь. За Напалисом — Розалия. За Розалией — все босяки... Остались в избе только Марцеле со своим Пранукасом да Горбунок с бутылочкой в руке. Так и кончились поминки по барану Анастазаса...
В ту же ночь Микас и Фрикас арестовали в Кривасалисе Фатиму и ее младенца. Доставив на жеребце старосты Тринкунаса арестантов в Кукучяй, заперли в кутузку. Утром еще затемно господин Мешкяле, перед тем как ускакать в Пашвяндре, заглянул к Гужасу и приказал хранить преступников как зеницу ока, пока он, выяснив все обстоятельства преступления, не вернется домой и, лично допросив Фатиму, не передаст ее дело начальнику полиции Утянского уезда Заранке.
Гужас отправился к сторожу волостной управы и кутузки Тамошюсу Пурошюсу
и слово в слово повторил приказ начальника, добавив, что Пурошюс головой отвечает за сохранность узников, за их покой, кормежку и прочие бытовые услуги, необходимые для поддержания не только жизни, гигиены, но и хорошего душевного самочувствия обоих арестантов, поскольку по государственной инструкции кормящая мать пользуется привилегией получать улучшенный паек и кровать с белой постелью, а кормимый младенец — колыбель, шесть смен стираных пеленок, присыпку и чистый ночной горшок.Тамошюс Пурошюс за голову схватился. Черт подери! До сих пор, дескать, какой-нибудь гнилой пьянчужка проводил здесь ночку, избитый до крови драчун или воришка после престольного праздника... Без всяких забот для Пурошюса, положив заместо подушки под голову кулак... Скорчившись или растянувшись на полу, как мертвый крот на пашне. Кто мог таких гостей ожидать? И откуда достать для них белую постель, если сами Пурошюсы спят в пестрой от грязи?.. И откуда колыбель? Сынок Габрис давно уже из нее санки сделал и в щепы расшиб, катаясь с горки. Пеленки Габриса давным-давно на портянки пущены и изношены, а ночной горшок проржавел до дырок, как изрешеченный шрапнелью шлем, и поэтому тем же самым выдумщиком Габрисом надетый на голову воробьиного пугала уже второй год аккуратно стережет огород: днем жутко посвистывает, а ночью совиным голосом ухает... А присыпка? Откуда ее возьмешь? Разве что ваша баба, госпожа Эмилия, пожертвует для ублюдка щепотку пудры, которой она морщины у себя на лице штукатурит, и поэтому, вы уж простите темного Пурошюса, выглядит, как жена мельника Каушилы после чистки жерновов. И как тебе не стыдно, где совесть твоя, господин Гужас, говорить об улучшенном пайке? Жалованье Пурошюса — это не господина Мешкяле и не твое... Радоваться приходится, что он на свои гроши да баба Виктория за подметание в школе хотя бы щавель могут забелить. Коровы-то своей нету. Прошлогодний поросенок вот-вот сдохнет. Все покупать приходится. Картошка в огороде еще только расцвела. Ни морковки, ни свеклины. Яйцо одно-единственное пять курочек Виктории за сутки приносят. Сжалься, господин Гужас. Тамошюс Пурошюс, запомни, — отец. Не хуже тебя. Пускай у него лучше руки отсохнут, но он не заберет это лакомство и лекарство от своего Габриса, у которого золотое горлышко. Разве не довелось тебе слышать его голосок? Неужто Пракседа ничего не рассказывала? Пурошюсов Габрис должен каждый день сырое яйцо выпивать. Учительница Кернюте обещает ему карьеру певца. Когда вырастет, он самого Кряуняле за пояс заткнет! А что уж говорить о викарии Жиндулисе, который, изучая священные дуэты с лишенной слуха Чернене, последний голос потерял. Так-таки ничего не слыхал? Неужто Эмилия тебе не говорила, что из-за них совместная программа шаулисов и павасарининков на городище едва не рухнула? Ночь на святого Иоанна! У костра. Слава богу, что господин Чернюс не постеснялся броситься в ноги учительнице Кернюте и умолить ее силами учеников заткнуть ту брешь, которую сделали викарий с его бабой Юзефой, переоценив свои силы и таким образом едва не подорвав союз национальных и католических сил всей волости... Так что просим, господин Гужас, завтра вечером не полениться и, хоть лопни, взобраться на городище. Хотя с вашей комплекцией и трудновато совершить такой подвиг, но Тамошюс Пурошюс может поклясться, что пот, пролитый на пути вверх, оплатится сторицей при достижении цели, когда хор Кряуняле затянет на все четыре голоса: «На горе трава», когда Крауялисова Ева скажет наизусть стихи про пастушку и цыганенка, которые издалека любят друг друга, когда сын волостного старшины Даубы Гедиминас заиграет на свирели, а больше всего, когда сын безграмотного, темного, когда-то даже обозванного вором Пурошюса Габрис запоет песнь подпасков отцовских времен. Ты заплачешь, господин Гужас, просто зарыдаешь, будто землю купил и опять продал. Заплачешь кровавыми слезами, как вчера вечером Пурошюс плакал на первой генеральной репетиции. Одного жалко... От страшной тоски изнывает грудь Пурошюса, что вы, господин Гужас, завтра не услышите, как Габрис с хористами Кряуняле от всего сердца, не жалея легких, распевает священную патриотическую песнь «Мы без Вильнюса не будем, нет». Господин Чернюс сам плакал и ревел, как бык, но после генеральной велел Кернюте выбросить эту песнь из программы. Жалко, говорит, но ничего не попишешь, так надо. Теперь у нашего государства другая политика. Вот скажи, господин Гужас, ты же чуткий и умный человек. Скажи на милость, почему наш Сметона так обделался... почему польская курица на нашего витязя села да петухом запела? Какой же теперь политики ждать, когда ксендз Миронас правой рукой Сметоны стал? Какая польза будет от всего этого нашей нации? Как Тамошюс Пурошюс, истинный государственный патриот, должен понимать ту большевистскую листовку, которую лично обнаружил на двери кутузки и которую светлые глазки его Габриса прочитали?.. Неужто независимость Литвы променяют на поместья да злотые, неужто скоро отрекутся от собственного государства, как уже отреклись от исконной столицы Вильнюса? Что должен ответить Пурошюс своему плачущему сыну на его прямой вопрос: «Почему завтра вечером мне не разрешают петь священную песнь, а заставляют изучать новую языческую — о цветке папоротника да радуге?»