Радуга
Шрифт:
— Перестань меня учить жизни, господин Пурошюс, — сдерживая ярость, прошипел Гужас. — Пошел бы лучше к своей кутузке и нужник бы починил.
— Да он уже вконец сгнил, господин Гужас. Гвозди не держатся. Боюсь трогать. Пускай подержатся еще год-другой на честном слове нашего старшины Даубы.
— Как вам не стыдно, господин Пурошюс? Сука и та в таком нужнике не присядет, а тут женщина с грудным младенцем.
— А вам, господин Гужас, не приходилось слышать, что наша арестантка — гадалка или даже колдунья?
— И что с того? Что ты мне предлагаешь?
— Не тебе, а ей.
— А именно?
— Пускай она дым из своей пасти пустит и срам прикроет.
— Ты дьявол, Пурошюс. Ты по-хорошему не кончишь. Запомни,
— Ничего не выйдет, господин Гужас. По указанию Даубы все наши волостные доски я на сцену пустил. На городище, где завтра вечером его и мой сыновья будут веселить кукучяйскую публику.
— Звери вы, не люди, — простонал Гужас и вдруг сник, съежился, помрачнел, а из его глаз дождем брызнули слезы...
— Альфонсас! Ради бога, что с тобой? — разинул рот Пурошюс. — Может, эта кривасальская ведьма тебе голову задурила? Чего ты от меня хочешь, говори? Почему мои нервы из-за нее все утро треплешь?
— Сам не знаю, что со мной творится, Тамошюс, — простонал Гужас, ухватившись за голову.
Оказывается, со вчерашнего дня, когда он увидел сосущего грудь ребенка Фатимы на этой распроклятой распродаже барана, он места себе не находит. Дурные предчувствия грызут. А ночью — такие сны, каких в жизни не видал. Как будто голубоглазый младенец Фатимы вцепился в его помочи и кричит — папа, спаси, а черные руки из темноты тянутся его задушить... И что ты себе думаешь, Пурошюс? Ты видел глаза этой шальной девки, когда она вчера начальника полиции проклинала? С такой сумасбродкой шутки плохи... Тем более, что сон Гужаса начинает сбываться. Сидит одна с ребенком в кутузке, бог знает, что может придумать. Так что на всякий пожарный случай держись поближе к своим арестантам, следи в глазок за их действиями, добрым словом подбадривай мать да весели ее прибаутками... Ведь господин Пурошюс — мастер хорошего настроения. А если, дай боже, завяжется серьезный разговор с арестанткой, то тебе не так уж сложно выпытать, что она собирается делать с сыночком, если Мешкяле за воровство упрячет ее надолго в тюрьму? Может, Пурошюс своим красноречием убедит Фатиму отдать свой приплод в приют или еще лучше — серьезному человеку на усыновление? Откровенно говоря, господин Гужас готов совершить этот подвиг во имя человечности, одновременно письменно пообещав матери щедро вознаградить ее после тюрьмы...
Пурошюс внимательно выслушал господина Гужаса и сказал, покачав головой:
— Обидел тебя, Альфонсас, господь бог, сотворив в мужском обличье, но вложив бабье сердце.
— Ты меня не жалей. Ты лучше скажи, сможешь ли оказать эту услугу? Я в долгу не останусь.
— Сколько?
— Для начала — пол-литра. А там видно будет.
— Так какого черта еще тянешь? Деньги на стол! — сказал Пурошюс и, приоткрыв дверь, крикнул в сторону огорода: — Виктория, домой, изба горит!
16
Когда солнце стояло высоко и в огородах картофельная ботва вяла от духоты, а в доме Розалии бабы босяков — от множества головоломок, которые задало письмо Умника Йонаса, прибежала Гужасова Пракседа и, подскакивая от волнения, огласила, что Фатима-гадалка арестована и уже успела разбить миску с беленой крупяной похлебкой о харю пьяного вдрызг Тамошюса Пурошюса и по этому же случаю объявила голодовку. Пурошюс пожаловался папе Пракседы. Папа пошел в кутузку и попробовал убедить Фатиму, что заключенным драться не положено, что все люди должны кушать — и в счастье, и в горе, дабы тело не покинули силы, так необходимые для души, без которой и человек не человек. А Фатима ответила папе так: «Отвяжись, пузан, нищий духом старикан! Лучше мы с сыночком с голоду умрем, чем примем хоть кусок из чужих рук, оказавшись незаслуженно в заточении». И плюнула в моего папу через глазок. Папа бегом примчался домой и за сердце
схватился. Когда мамочка побежала к фельдшеру за лекарствами, он подозвал Пракседу, коротко рассказал, что случилось, и велел чесать к госпоже Розалии. Может, она попробует со стороны своего огорода через окошко кутузки эту шальную ведьму образумить? Папа боится, как бы она руки на себя не наложила или на ребеночка своего.— Иисусе, дева Мария!
— То-то, ага!
Ни о чем больше не стала Розалия спрашивать. Бросилась со двора, вслед за ней — все бабы босяков с детьми, будто стая вспугнутых ворон и воробышков.
— Фатима, ты жива? — вскричала Розалия, добежав до конца своего огорода и присев в борозду среди цветущей картошки.
— Скоро живьем сгнию, — ответила Фатима и расцвела розовым пионом за решеткой окна кутузки.
— Помилуй, разве правда, что Гужас говорит?
— А что говорит?
— Что ты голодом собираешься морить себя и ребеночка своего?
— Чистая правда.
— Фатима, не дури. Здоровье себе испортите.
— Не лезьте не в свои дела. Я знаю, что делаю.
— Ради бога... Объясни все толком нам, дурехам. Мы-то ведь не знаем, что стряслось.
— Не хочу зря рот разевать. Все равно вы ничем мне не поможете.
— А почему бы нет? Разве у нас сердца нету, ума да языка?..
— Госпожа Розалия, ради бога... Оставьте в покое мою бедную голову.
— И не думай, колдунья Фатима... Лучше перекрестись и честно признайся, что ты натворила? Почему этот ирод тебя в кутузку упрятал?
— Ты его спроси, Розалия. Мне он и полслова не сказал. Он даже побоялся нам на глаза показаться.
— Да неужели?
— Во имя отца и сына... Почему я бешусь, по-вашему, почему ни есть, ни пить не желаю?
— Наберись терпения. В Пашвяндре ромашка цветет. Время теперь на цену золота. Господин Мешкяле ускакал цветочки срывать. Затемно, пока роса не выпала. Управится с ромашкой и вернется вечером... И еще руку тебе поцелует за такого сына, вот увидишь. Ведь до сих пор у него только дочки рождались, между нами, бабами, говоря... Было из-за чего голодом себя да ребеночка мучать! Разве он тебе пара? Или ты у него первая? Получила, чего хотела, и бога хвали.
— За что хвалить-то? Что должна выходить замуж за нелюбимого? Что отец моего ребеночка смерти мне желает? — и Фатима опять разразилась бранью — как вчера...
— Перестань думать дурное! — вспылила Розалия.
— Это не мысли у меня дурные. Карта дурная, — ответила Фатима, устремив черные глаза вдаль.
— А ты хорошую карту кидай, как нам в беде гадаешь.
— Себе врать не могу. Не получается.
— А нам можешь?
— Врать бабам — мое занятие.
— Ах, ты, ведьма очумевшая, возьми тогда и соври теперь нам всем, за чье золото ты вчера баранью падаль покупала?
— За свое собственное.
— Откуда получила?
— От духовного человека.
— За что?
— За изгнание беса из блудной вдовы.
— Хватит врать. Мы все знаем. Ты с цыганами обокрала Пашвяндрское поместье.
— Кто вам говорил?
— Не только говорил, но и отобрал уже.
— Кто отобрал? Что отобрал?
— Господин Мешкяле с полицией и шаулисами. Золото отобрал, что же еще.
— Да провались я сквозь землю... Разрази меня гром!.. Почему ты им веришь, Розалия, а мне — нет?..
— Хочешь верь, хочешь, не верь, Фатима, а золота больше нету, да и ты — в тюрьме. Ему теперь хвост не наваришь, ироду. Черт тебя принес вчера с Мишкой — прилетела да золото пустила на ветер от гордыни дьявольской. Только беду на себя накликала и нашу жизнь взбаламутила.
— Не ругайте меня, Розалия. У меня рассудок помутился из-за него проклятущего. Лучше в настоятелев дом беги. К Антосе. И меня, страдалицу, вызволи из заточения. Послезавтра день святого Иоанна. Моя свадьба. Все гости приглашены... Антосе засвидетельствует, что я не врунья. Вы можете в суд на него подать за разбой, а я — за клевету.