Радуга
Шрифт:
Да будет об этом. Ребенок поплачет и перестанет. Независимости не будет и не надо... А как, по-твоему, будет жить Пурошюс? Оставят ли эти ублюдки шляхтичи его служить при волости? Доверят ли истинным литовцам хотя бы за кутузкой смотреть? Голова кругом идет у Пурошюса от всего этого. А ты, господин Гужас, неужто спокоен? А Микас и Фрикас? Тем паче Дауба, Чернюс и Мешкяле... Чем высшей власти достигает человек, тем больше кружится у него голова, как удержаться на этой ступеньке да, при удобном случае, взобраться еще выше. Кто попробовал легких хлебов, тому не приведи господи дождаться удела землекопа. (Может, довелось слышать, что кукучяйским босякам в этом году «шлехт»? Вы еще не получили сообщения об одном беглеце из гаргждайской кутузки?) Нет, нет. Лучше пускай все обзывают Пурошюса полицейской гнидой. Не хотел бы он сейчас оказаться в шкуре Пятраса Летулиса. Пускай его даже кличут Иудой Пурошюсом. Хотя, слава господу, до сих пор он еще никого не продал и ни на кого не донес. У Пурошюса слишком мягкое сердце, чтобы он делал худое ближнему своему или продавал его за медные гроши. Поэтому днем он ходит гордо, с высоко поднятой головой. Вот только ночью его донимают черные мысли. Особенно теперь, когда ксендз Миронас, усевшись в кресло премьер-министра, изменил курс государства — стакнулся с нашими бывшими вечными врагами, поработившими Вильнюс, и таким образом восстановил против себя не только красную стихию, но и непорочного ангела Габриса... Почему ты молчишь, господин Гужас? Скажи, не пора ли бросать казенную службу да прильнуть к матери-церкви?
Ах, черт возьми, ведь все могло остаться по-старому. Сестры Розочки пускай себе звонят дальше, пускай трудятся. Тамошюс Пурошюс, не бросая старой казенной службы, лишь держал бы ключи от колокольни при себе да следил за чистотой в костеле, порядком и временем колокольного звона. Правда, малую толику рождественской и пасхальной дани отдавал бы сестрам в виде сахара и конфет... Вот и все. Даже квартира Пурошюсу в богадельне не надобна (слава богу, собственный дом есть). Пускай приход на второй ее половине устраивает приют для бездомных богомолок и назначает начальницей Пурошюсову жену Викторию. Сколько облегчений было бы для верующих! Не пришлось бы прихожанам с каждой, извините, вонючей старухой торговаться из-за молитв. Тамошюс с Викторией установили бы твердую расценку молитв (скажем, за душу пьяницы — однократная — пять яиц, месячная молитва, со скидкой — двадцать пять) и выручку делили бы между всеми богомолками поровну, и себе лишь то, что оставалось бы, как говорит Габрис...
И Пурошюс расхохотался. Расхохотался, вспомнив, как его сын, еще не вкусив школьной науки, делил десять центов между собой, мамой и отцом. Долго мучился ребенок, вспотел, разрумянился.... Наконец толкнул по одному центу родителям, а остальные сгреб в свой карман и еще сказал, лягушонок: «Вам обоим — поровну, а мне — что осталось...» Уже тогда Пурошюса согрела мысль, что его сыночек далеко пойдет, если только учением головы не испортит... Пока что, слава богу, ребенок растет как на дрожжах и учится... Со сложением и вычитанием пока туго, зато таблицу умножения может наизусть отбарабанить (только просит спрашивать его по порядку) да и деление, видно, изучит, потому что весной, вернувшись с последнего урока арифметики, хвастал, что заведующий школой господин Чернюс сказал так: «Ну, Габрис Пурошюс, или из тебя последний вор выйдет, или большой человек» (свинья этот Чернюс, между прочим, зачем ребенку про отцовские грехи молодости напоминать?). Конечно, господина заведующего завидки берут, что государственный служащий нижайшего ранга Пурошюс счастливее его «в определенном смысле», как сказал бы Умник Йонас... Ему не угрожает в старости приют для престарелых, как, скажем, обоим Чернюсам, если, разумеется, госпожа Юзефа в ближайшее время не наградит его наследником при помощи викария. С собственным мужем господь не дал, с Мешкяле — черт, так, может, Жиндулис окажется тем архангелом, под крылышком которого была непорочно зачата пресвятая дева. Пурошюс голову дает на отсечение, что ночь накануне святого Иоанна будет решающей в жизни госпожи Юзефы. Ведь не Чернюс своим бычьим умом выдумал костер и всю эту программу... и не викарий по своей воле отказался в последнюю минуту от дуэтов... Тебе, господин Гужас, много объяснять не надо. У тебя самого опыта хватает... Бзырящая баба хитрее самого черта, труднее поймать ее с чужим мужем у себя под носом, чем шальную косулю в чистом поле... Помянешь вещее слово Пурошюса: Чернюс, ослепнув от пламени и дыма костра, будет чихать да со всеми зеваками городка рифмованным детским лепетом и песнями Габриса тешиться, а его любимая Юзефа будет искать под сенью городища цветок папоротника вместе с викарием. Не найдет в лесочке, найдет в картошке. Много ли времени потратишь с молодым да горячим мужиком, который начальную школу с Кернюте прошел... Вот, если бы в такую минуту Тамошюсу Пурошюсу за их ноги зацепиться, да рядышком свалиться! Вроде бы нечаянно! Вот это да!.. Беги наутро исповедоваться к Жиндулису. Получишь отпущение грехов без покаяния. Да и колокольню получишь по его протекции. Зубами выдрал бы назначение из Бакшиса, локтями Аспазию с Адольфасом отпихнул бы... (Так им и надо, распутникам.) Как, по-вашему, господин Гужас? А почему со временем, когда Жиндулис заделается настоятелем, не поддержать ему сына своего звонаря, почему не помочь родителям пускать Габриса в гимназию?.. Пурошюс — не был Иудой, вот и ты, Жиндулис, будь человеком. Ах, боже правый, господин Гужас, как несложен мир! «Где стыд да страх — там бабам — ах!..» — говаривал дедушка Пурошюса, а папаша, вечная ему память, всегда говорил: «Дурака и в церкви бьют». Не хочет Тамошюс Пурошюс на твоего начальника господина Болесловаса напраслину возводить, но во всей этой истории с Фатимой из Кривасалиса... Хочешь не хочешь, похоже получается, как его дедушка да отец поговаривали... Почему эта чертова девка, пригуляв дитя, вчера перед полицейским участком бушевала да комедию ломала, — понять не трудно. Но почему господин Мешкяле решил ее арестовать, почему, наделав столько хлопот для порядочных служащих, сам выставил себя на посмешище перед всей волостью? Ведь кто сегодня мстит за вчера, тот последний дурак и близорукий дубина. Будь он начальником участка или полиции всего уезда, будь он хоть самим фараоном египетским. Ты уж не смейся, господин Гужас. Тут шутки плохи. Нам с тобой за него переживать не стоит. Что правда, то правда. Но давайте посмотрим на этот вопрос шире, как сказал бы Умник Йонас. Возлюбим родину свою, побудем хоть на минуту патриотами своей волости и трезво прикинем, сколько этот наш полицейский жеребец за пятнадцать лет нанес вреда «фауне» нашего края, как выразилась бы учительница Кернюте. Сколько дураков пустил нелегальным путем на свет божий и сколько еще пустит? Ведь яблоко от яблони недалеко падает — это знает даже мой Габрис. Вам не приходилось на досуге подсчитывать, сколько ублюдков нашего начальника бегает по городку? Да куда ты, господин Гужас? Посиди еще, погости у меня и не бойся, что Тамошюс Пурошюс начнет ублюдков Болесловаса Мешкяле перечислять поименно. Зачем дал господь пальцы человеку? Если Пурошюсу грязных рук не хватит, добавишь ты, господин Гужас, свои — мытые, с чищенными ногтями. Прошу меня простить, господин вахмистр, как сказал бы Мишка Кривоносый, может, что было и не так. Тамошюс Пурошюс сегодня выпил утром самую малость, чтоб смыть горечь вчерашней генеральной репетиции и ничуть не жалеет, что сердце распахнул. Надоело ночи напролет с самим собой разговаривать. Запомни, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Как жаль, что бутылочка дно показала. А может, послать Викторию к господину Альтману и за твой счет еще один сосуд бесовских капелек приобрести? Господин Гужас, не будь жилой, будь человеком. Папаша Пурошюса, вечный ему упокой, выпив, пел примерно такую песенку:
Мне земля не нужна, И тугая мошна. А нужней, а нужней Сто сердечных друзей...Помоги Пурошюсу в тяжкую годину, смочи язык его. Не бойся, Тамошюс не дурак, его бацилла Анастазаса еще не угрызла. Он-то знает, куда тебя ведет. И позволь, ради бога, закончить ему свою речь.
— Отвяжись! Чего ты ко мне пристал, господин Пурошюс? — встревожился Гужас, только теперь спохватившись, что засиделся. — Мне пора. Служба.
— Минуточку. Ради бога!
Пурошюс цапнул Гужаса за отвороты с такой силой, что пуговицы посыпались, обнял по-братски и, обдавая вонью пота и водки, поделился сокровенным секретом своего сердца, что уже много лет чешутся у него руки — послать донос в уезд или в Каунас («Посоветуйте, куда лучше, господин Гужас») на Мешкяле. Коротко и ясно изложить про все его распутства да про халатность на службе. Одним словом, аккуратно подсчитать, какой ущерб наносит этот безнравственный тип авторитету власти и общественной морали, и предложить отправить его пожизненно в каторжную тюрьму надзирателем старых баб, а на его место начальником кукучяйского участка назначить господина Гужаса, порядочного, чуткого, мирного человека, который по своему возрасту и комплекции не может уже больше находиться на побегушках, поэтому собирается бросить службу и рыть носом черную землю, будто крот, купив хозяйство. Не проморгайте его, высокие господа. Отведите грядущее несчастье, потому что с уходом господина Гужаса падет не только вес полиции в кукучяйском обществе, но и ее духовный авторитет. «Неважно, что жирный, важно, что мирный», — как говорит его закадычный друг господин Кулешюс, местный сапожник. Имейте в виду, что кукучяйский полицейский молодняк — Микас и Фрикас — последние дураки без собственного мнения, а письмоводитель Эймутис — последний алкоголик (к нашему счастью — не буйный).
По этому же случаю Тамошюс Пурошюс в кресло волостного старшины вместо последнего олуха Даубы смеет предложить другого, тоже безграмотного человека, но красноречивого и умного, как светлой памяти господин Бутвинскис. Тебя, господин Гужас, кажется, тогда не было в доме шаулисов?.. И в пирушке — ты не участвовал? Ты, кажется, хворал? Ай-ай-ай... Жаль. Очень жаль. У Тамошюса Пурошюса по сей день не изгладились из памяти последние слова высокого гостя о политике внешней торговли нашего государства. Вот послушайте. Будет интересно: «Мы англичанину — беконы, нам англичанин — патроны, мы немцу — сыры да котлеты, нам немец — штыки да пистолеты. Даже шведские спички покупаем за свои дровишки... Ничего на свете не получишь задарма. Я — тебе, ты — мне». «Натурой за натуру», как соизволил выразиться наш премьер-министр Тубялис, мои милые кукучяйские господа, дамы и барышни».
Такого языкастого мужика умирать будешь — не забудешь. За таким — хоть в преисподнюю!.. И неважно, что Пурошюс во время этого памятного бала с ним за одним столом не сидел да на брудершафт с ним не пил... Неважно. Хорошо было слушать его и за дверью. Дрожь по спине подирала, каждое словечко шибало по мозгам, и речь была так же понятна и близка, как «Отче наш». Вот почему Пурошюс частенько, от нечего делать, закрывает глаза и мысленно приглашает в гости господина Бутвинскаса: начинает его мудростью тешиться да бойкие слова складывать в псалмы не хуже Горбунка и обоих его крестников. Только эти темные людишки свои песенки, будто пчелы сладкий мед, в общий улей несут, чтоб все кукучяйские зеваки, хлопая себя по животикам, лизали и смеялись до колик, а Пурошюс — для себя и близких, как шершни, которые в углу кутузки гнездо себе устроили. Жужжат, гудят. Вот подступись к ним, попробуй, если, конечно, не хочешь всю кутузку разрушить. А по вкусу, говорят, шершневый мед на пчелиный похож, только качеством похуже, как выразился бы Умник Йонас... Интересно, как они там держатся на жемайтийском шоссе, объявив стачку? Бедные наши кукучяйские землекопы. И какой мед лижет Умник, раз его Розалия такая кислая?.. Что и говорить — бабам и детям работяг этой зимой голод в глаза заглянет. «Но что поделать, дорогие, Литва — отчизна наша, она, как мать, всем нам дорога, — как выражался Бутвинскис. — Она теперь в страшной опасности. Хочешь не хочешь — приходится нации пояса подтянуть да за руки взяться, — бедняк ты или богатей, — чтоб независимость грудью своей заслонить и плечами поддержать нашего вождя президента Сметону, который ведет наше государство как капитан — корабль...» Ах, черт подери, если бы эти чертовы Розочки с Горбунком не испортили настроение господину Бутвинскису, может, и приехал бы он в Кукучяй, как обещал, на праздник святого Иоанна, может, разъяснил бы нынешнюю политику ксендза Миронаса, почему тот не позволяет Пурошюсову Габрису с высокой горки запеть: «Мы без Вильнюса не будем, нет!», да как его родной отец Тамошюс Пурошюс, истинный патриот родины, должен понимать эту большевистскую листовку... Но об этом мы уже говорили. Теперь тебе, господин Гужас, черед открыть рот и, не задумываясь, сказать — кто же другой может занять пост волостного старшины, если не Тамошюс Пурошюс? Ага, молчишь?! Значит, согласен, что нет более подходящей кандидатуры. Ладно. Но почему же Тамошюса Пурошюса никто не назначает старшиной? И почему Альфонсаса Гужаса — начальником участка?..
Прошу не морщить лоб. Не твоей голове найти ответ. Лучше послушай Пурошюса: потому мы с тобой не поднимаемся и никогда не поднимемся вверх, что ты слишком кроток, я — слишком умен, а те, что сидят на верхотуре, чего доброго, еще похуже наших Мешкяле и Даубы. Ах, боже правый, так было, есть и будет, что в полиции имеют будущность бессердечные, жестокие топоры, а по ступеням гражданской власти проворнее всего карабкаются те болваны, твердолобые подлизы и лицемеры, которым плевать на своего ближнего и будущее родины, поскольку они пекутся лишь о своем добре, — вот как выразился бы господин Бутвинскис, оказавшись в шкуре сторожа кутузки. Так что будем говорить начистоту, Альфонсас Гужас, посоветуй своему брату во Христе, стоит или не стоит писать этот донос, призвав на помощь собственную мудрость да твою грамотность? (Мой Габрис для таких дел еще юн.) Ведь чем выше, тем меньше понимания. И подчас Пурошюсу кажется, что у господа всемогущего на небеси вместо сердца — камень, что ему тоже плевать на землю и на всех нас, страдающих из-за несправедливости, грехи которых он искупил своей кровью, если верить церковным басням...
И заплакал Пурошюс, потеряв нить рассказа, пуская сопли и сгорбившись.
— Хватит тебе, Тамошюс, себя и меня истязать, — сказал, преисполнившись жалости, Гужас. — Ни ты, ни я мир не переделаем. Каким его нашли, таким и оставим. А что уж говорить о господе боге. Человеку для того и дано собачье терпение, чтоб он мог вынести все предназначенные ему страдания.
— Говоришь как ксендз, — захихикал Пурошюс. — Не старайся, Альфонсас. Мне очки не вотрешь. Лучше прямо говори — присоединяешься к моему доносу против своего начальника или останешься в стороне?
— Да пошел ты к черту!
— Не бойся, Альфонсас. Ни именем, ни фамилией подписываться не станем. Только девять крестиков: за меня, за тебя и за твою Эмилию. Хи-хи-хи... Ведь, кажется, Балис ей больше не нужен. Пускай теперь его юная графиня пользует или пьянчужка Милда.
— Замолчи!
— Ты не сердись, господин Гужас. Лучше трезво прикинь — что будет, если наш донос благодаря высочайшему провидению выслушают? Скажи, разве Тамошюс Пурошюс, став старшиной, не годился бы вместе со своей Викторией в крестные для младенца, который родится от коварства твоей Эмилии да мягкости твоего характера?
— Перестань, ради бога.
— Эх, господин Гужас... Я или другой настоящий мужчина давно бы на твоем месте прихлопнул Эмилию с любовником и пустил себе пулю в лоб... И каждый честный католик, перешагивая твою могилу, снял бы шапку да сотворил за тебя молитву. А теперь что? Ты же объект насмешек, как сказал бы Умник Йонас.
— Отец не тот, кто...
— Знаю. Знаю. Все твою мудрость знают и твою доброту. Тьфу! Блевать хочется, как тебя послушаешь. Смотри, чтоб ты в рай живьем не угодил с таким огромным пузом и такой редкостной совестью, а то, говорят, и там — не пироги для таких толстых дуралеев.