Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:

– Мне об этом говорить не интересно! Что ты о какой-то ерунде у меня спрашиваешь! Какая разница!

Личико Влахернского – кругленькое, с ровным длинным носом, с татарскими скулами и щеками, обрамленными немытыми прямыми мочалистыми лохмами, – то и дело принимало капризно-обиженное выражение: круглые маленькие алые губы скорбно-морщинисто поджимались, а круглый его, отдельным холмиком выступающий подбородок капризно скукоживался. И чем было этому насупившемуся, иногда ластящемуся, но иногда вдруг резко замыкающемуся в себе, и стоящему молча рядом, рядышком (только потому, кажется, что наедине с собой ему было тяжело) большому человечку помочь – так и оставалось загадкой. Ходил Влахернский всегда, в любую погоду в одном и том же темно-коричневом свитере с черным узором, надевая на него один и тот же не форменный, а черный какой-то, затертый до блеска пиджак (непонятно было, как Ленор Виссарионовна этот неформат терпит на своих уроках) – и ни то, ни другое, кажется, никогда не стирал и не чистил – поэтому слегка пах сушеным черносливом. Брюки Влахернский все же надевал школьные, синие – и были они не то что ему слегка коротки – а просто чересчур натягивались как-то на полных его ляжках – потом чуть сужались к коленям,

и резко уменьшались к голеням – а дальше мелькали на узеньких щиколотках светлые какие-нибудь – всегда не в тон – зеленые или белые носки – и замученные (с глубоким вырезом и ветхими, наметившимися на обоих больших пальцах ног будущими дырками) полукеды, так что вся грузная стать выглядела так, как если бы Влахернский, глядя сверху, сам, со строгим соблюдением законов опрокинутой перспективы, ее и нарисовал – с визуальным уменьшением и истончанием по мере удаления, вниз, прочь от взгляда. При ходьбе Влахернский, явно нарочно, чуть сутулился и как-то внутрь сгибал большие свои плечи – и нарочито очень сильно косолапо ставил большие свои ступни в полукедах – явно чтоб ни в коем случае никто не подумал, что Влахернский хочет кому-нибудь понравиться.

Так же как и Елена, Влахернский, по благословению батюшки Антония, держал Рождественский пост. И из всех друзей только ему да еще Татьяне Евгеньевне Елена рассказала о том, что сразу же, как только начала поститься, поняла вдруг, что никогда больше не сможет есть мяса, никакой убитой плоти: разом вдруг ощутила как-то весь нахлынувший ужас падшего мира – с бойнями, с издевательствами над животными, с серийно уничтожаемыми коровами с красивыми грустными глазами и мокрым носом, с ежедневным Освенцимом, который падшие людоедо-человеки устраивают животным.

– Вы знаете, Лена, я тоже об этом много думаю… – призналась грустно Татьяна. – Мне рассказывали даже, что коровы, которых люди считают глупыми, так вот коровы, по удивительной необъяснимой интуиции, как мне рассказали, отказываются за два дня до бойни от всякой еды…

Анастасию же Савельевну решение Елены стать вегетарианкой бесило почему-то больше всего: дня не проходила, чтобы Анастасия Савельевна с деланно-идиотским видом не переспросила: «А что, вот даже, например, элементарного куриного бульончика ты тоже не хочешь?» – хотя никакой курицей в пустых магазинах и не пахло уже несколько месяцев.

А за два дня до нового года Анастасия Савельевна, все еще лелея мечту, что дочка сломается и откажется и от церковной «блажи» поста, и от вегетарианства, одним махом, – елейным голоском попросила Елену съездить в восславленный соседской молвой только что открывшийся, безумно дорогой кооператив на улице Свободы, неподалеку от Дьюрькиного дома – купить два батона колбасы – салями и сервелат – для новогодней вечеринки, на которую Анастасия Савельевна назвала, как обычно, штук тридцать своих студенток и студентов (так что ясно было заранее, что каждому достанется не больше чем по кружку колбасы на нос – но хотя бы запахом колбасы Анастасия Савельевна изголодавшихся девчонок и мальчишек хотела, растратившись, побаловать).

Все было в снежных завалах, и даже автобус шел медленно, как будто то и дело оступаясь и подворачивая то одну, то другую ногу. Доехать до улицы Свободы оказалось делом двух, не меньше, часов. Когда Елена вошла в двери хвалёного кооперативного магазина, то поняла, что пытку Анастасия Савельевна выдумала для нее изысканнейшую, издевательскую: в стеклянных пузах прилавков действительно был сногсшибательный, в сравнении с блокадно-выметенными полками всех государственных магазинов, выбор: аж три сорта колбасы. Но просто так подойти, купить и удрать отсюда поскорее было невозможно – перед новым годом съехалось сюда, казалось, пол-Москвы: большой довольно магазин было забит абсолютно, очередь змеилась и утрамбовывалась кишками – и самым оскорбительным – при разыгравшемся вегетарианском воображении Елены, запихнуть обратно которое уже было невозможно – был запах. Запах убитой копченой плоти. Которая совсем недавно была жива, которая была живым Божиим чудом, у которой была душа живая, которая была красива, у которой были глаза, чтобы смотреть на Божий свет и на мир – которая ласкалась к человеку – и которая ничем перед человеком не провинилась – чтобы он зверски ее убил – просто ради того чтобы забить пузо. Затыкая нос, Елена, со всей самоотверженностью и жертвенностью любящей дочери, врывалась в магазин с улицы – осведомлялась, насколько продвинулась занятая ею очередь – и через сколько еще времени нужно ей войти в этот пыточный ад снова. Выходила на улицу, чуть не падала со скользкого каменного крыльца; утопая в сугробах, гуляла по периметру цоколей и козырьков пятиэтажек, с которых крупно и метко капало, дышала влажным воздухом, зябла, читала благоуханные молитвы, выданные батюшкой Антонием как шпаргалки для прогула мира – и через полчаса входила в кооперативные падшие дебри вновь. И самым неприятным, пожалуй, оказалась фамилия продавца – на белой бирочке, на прилавке, большими печатными буквами: «кооператор Голгофкин, Иван Иванович».

VI

Ривка, Ривка, дорогая, любимая Ривка… всю забитость и глухоту можно было простить за роскошную крестильную рубашку, которую она Елене, сразу после нового года, на старинном Зингере сострочила. Купили огромный, чистый, очень широкий, белоснежный хлопчатый отрез, длиною больше трех метров, сложили, поперек, пополам, прорезали в центре сгиба только воротник – а сгиб моментально стал и плечами, и рукавами, – оставили махрянящиеся на краю отреза манжетики как есть – а под руками, по бокам отреза, застрочили – так что получились красивые размашистые крылья у платья до пола – как у Ангела-хранителя, с лилией в руках, на бумажной иконке, подаренной Елене батюшкой Антонием.

Ночь перед крещением Елена решила провести все-таки у Ривки: Анастасия Савельевна как взбесилась, все время находилась на грани истерики, все кричала что-то про монастырь, про безумие Елены, про морскую капусту, которую она жрет банками, про Матильдины гены, да про нормальную жизнь – и мир в душе под такой аккомпанемент был, конечно, недостижим.

Всю ночь Елена не сомкнула глаз. Фужерчики, рюмочки, кувшинцы в Ривкином прозрачном серванте – храбро вымытые накануне Ривкой – поблескивали в темноте загадочно-празднично –

и действительно, что-то бессознательно праздничное было даже и в самой Ривке – какое-то странное, возвышенное, торжественное ожидание, с которым Ривка ее, вечером, до этого, слушала, грузно сидя на кухне, как горбатый седой куст на холме, меж грязным алоэ и душистой мятой, ни слова, разумеется, про крещение не понимая – но почему-то радуясь и умиленно приговаривая:

– Ты совсем у меня взрослая уже, девочка… Совсем взрослая…

Выбежала из дому затемно – все боялась, если хоть на секундочку закроет глаза – что проспит; наскоро, но набожно уложив в пакет хлопчатое белоснежье и прихваченное из дому огромное махровое полотенце, по мокрому синему снегу переулками проскрипела к метро. В темной еще церкви оказалась первой – один на один с ворчливой, не проснувшейся сухой старушкой в заточении угловой деревянной свечной конторки – разворачивавшей свой товар. Из-за необычности утреннего антуража – гулкий пустой неосвещенный храм, ругающаяся на нее, не понятно за что, старая женщина – вдруг на секунду показалось, что все это сон: но твердо выговорив «У меня сегодня крещение, батюшка Антоний обещал…» – вроде бы никакого изумления и препирательства от сновиденческой старухи не почувствовала. Так же, продолжая ругаться и ворчать, та выдала ей, в обмен на смятый фантик денег, крест – на приятной хлопковой витой бечевочке; и Елена, крепко зажав его в правом кулаке, как оружие, прошла вперед, к главному алтарю. Зачарованно простояв у полутемного алтаря с минуту – опять подумала: «Не может быть такого счастья – неужели сегодня, неужели сейчас! А вдруг я перепутала день?» – но тут где-то в отдалении посыпались радостные всквохи – старуха, выбежав из-за свечной стойки, кланялась и прикладывалась к руке ворвавшегося с улицы батюшки Антония – в черном пальто на подряснике – и всё разом в церкви изменилось – запылал свет в дальних приделах, и в сердце, вместо какой-то робкой неуверенности, затрепетал праздник.

– Ах, вы уже здесь! – вальсируя, на ходу отдавая своему юному оболтусу-служке какие-то распоряжения, быстро подбежал к ней Антоний. – Ну пойдемте, пойдемте!

Антоний разговаривал с ней на удивление без обычного своего шутливого манерничанья в голосе – а как с величайшей драгоценностью, с каким-то слышимым дрожащим уважением – как будто подчеркивая, что не его силой совершается крещальное чудо, и что он преклоняется перед Божиим Духом, который привел ее в Храм.

Через казавшиеся какими-то дачными, верандными, дверцы с оконцами и деревянными перемычками слева от алтаря, Антоний вывел ее во дворик – и впустил в церковное служебное низенькое здание: «трапезную». Где Елену, как родную, встретила колкими объятиями ярко наряженная, с печеньицами и орехами в фольге на нитках-подвесках, небольшая, домашняя, ёлка – только без обязательной в каждом советском доме красной звезды на верхушке – зато с удивительными, как будто слегка подкопчёнными, старинными казавшимися, как будто где-то в ящике пролежали с дореволюционных времен, елочными игрушками – пастушки, овечки, пестрые жар-птицы (все их, по странному, фантастическому ощущению – Елена как будто бы с блаженством, чуть не с легким стоном – «ах, так это был не сон!» – вспоминала, узнавала – хотя никаких воспоминаний о них у нее быть не могло). Было удивительно тепло, почти жарко, и как-то солнечно. Хотя на оставленных, остановленных, укрощенных закрытой дверью, внешних декорациях улицы, как она, вроде бы, помнила, царила талая непогода. Антоний, запалив везде яркий электрический свет, уже проводил ее в следующую, большую комнату. Когда она опустилась на мягкий стульчик со спинкой, где Антоний попроси ее подождать «остальных» – пока Антоний, вместе со служкой, делали какие-то приготовления (устанавливали золотистую купель на середину, раскладывали иконы, покрывали аналой ярко-белой атласной дорожкой, раскрывали какие-то интересные благоуханные крошечные сундучки с акварельными кисточками) – у Елены еще более усилилось странное ощущение – что она все это вспоминает – все эти удивительные церковные вещи, как будто оживающие – как будто проявляющиеся сквозь прекрасный сон в явь.

В комнату вошли еще трое – три молодые женщины. Потом молодой парень. Потом еще один. И еще одна девушка, чуть повзрослее нее. Не в состоянии рассматривать их (будучи просто не в силах оторваться от внутренней солнечности), Елена только удивлялась, что присутствие чужих людей совсем не коробит, да и чужими они не чувствуются. Вон, сели все, улыбнувшись, так же как и она, на жердочки рядом, со своими кульками.

С помощью служки, Антоний облачился в белые богослужебные одежды – блестевшие праздником. Дымным маятником закачалось кадило вокруг купели. В воздухе завис аромат чистых свежевыглаженных хлопчатых полотнищ – и почему-то карамели.

Вот, наконец, настоящее оглашение! Защищающая рука священника – слуги Божьего – от имени самого Христа берущего каждого оглашенного под защиту. Божье дуновение и молитвы, изгоняющие злых и нечистых духов, запрещающие им.

– Запрещает тебе, диаволе, Господь пришедый в мир, и вселивыйся в человецех, да разрушит твое мучительство, и человеки измет, Иже на древе сопротивныя силы победи, солнцу померкшу, и земли поколебавшейся, и гробом отверзающимся, и телесем святых восстающим: Иже разруши смертию смерть, и упраздни державу имущаго смерти, сиесть тебе, диавола. Запрещаю тебе Богом, показавшим древо живота, и уставившим херувимы, и пламенное оружие обращающееся стрещи то: запрещен буди. Оным убо тебе запрещаю, ходившим яко по суху на плещу морскую, и запретившим бури ветров: Егоже зрение сушит бездны, и прещение растаявает горы: Той бо и ныне запрещает тебе нами. Убойся, изыди, и отступи от создания сего, и да не возвратишися, ниже утаишися в нем, ниже да срящеши его, или действуеши, ни в нощи, ни во дни, или в часе, или в полудни: но отиди во свой тартар, даже до уготованного великаго дне суднаго. Убойся Бога, седящаго на Херувимех и призирающаго бездны, Егоже трепещут Ангели, Архангели, Престоли, Господьства, Начала, Власти, Силы, многоочитии Херувимы, и шестокрилатии Серафимы: Егоже трепещут небо и земля, море, и вся яже в них. Изыди, и отступи от запечатаннаго новоизбранного воина Христа Бога нашего. Оным бо тебе запрещаю, ходящим на крилу ветреннюю, творящим ангелы Своя огнь палящ: изыди, и отступи от создания сего со всею силою и ангелы твоими. Яко прославися имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков, аминь.

Поделиться с друзьями: