Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
Важно было, когда впервые открывались царские врата, оказаться прямо напротив – в узком центральном коридорчике – оттуда лазурный заалтарный образ казался совсем живым.
Сразу после этого Елена как-то неизменно оказывалась оттесненной на собственное, именное уже практически, местечко – второе с краю от коридорчика – на левой банкетке, напротив алтаря, и всегда заново ощупывала витую решеточку снизу, по грани банкетки, за которой жарко пряталась батарейка центрального отопления.
Слева, в толпе, как всегда невдалеке, но как всегда на дистанции, появлялась Татьяна – точнее, появлялась сначала ее милая лучистая губошлепская улыбка, ее мягко уложенные распушённые длинные волосы, разлетавшиеся из-под теплого платка – сама же Татьяна, за улыбкой, тут же поворачивалась к алтарю, сосредоточившись на молитве.
Справа, в правом крыле перед алтарем косолапо топтался, сложив ручки замочком, угрюмо-радостный Влахернский – свято соблюдая несуществующую уже – но записавшуюся где-то в церковной памяти традицию: мужчинам молиться справа,
Татьяна, молясь, кажется, сама того не замечая – чуть покачивалась – как будто чуть взлетая, чуть подвзбрасывая себя на мысках сапожек; а когда иерей возглашал: «Мир всем!» – Татьяна чуть заметно складывала ладошки – словно зримо зачерпывая горсточкой благословение. И всегда, чуть поклонившись, неслышно, одними губами, отвечала: «И духови твоему».
По коридорчику в веселой панике протискивалась между толпой чернявая еврейская красавица с тяжелой косой – припозднившаяся певчая, лет девятнадцати, про которую Татьяна шепотом говорила, что учится она в консерватории – и дальше, делая вид, что не видит строгих взглядов регентши – накидывая беленькую косынку – бежала, вся светясь улыбкой, крупно крестясь на ходу, к хору на правый клирос.
Записанные и накрепко запечатанные воском века – казалось бы убитые, уничтоженные, истертые из памяти изувеченной популяции – теперь нежно распаковывались, распечатывались, вслед за расплавляемым парафином свечей – и, читая лично ей адресованное послание, Бог знает сколько здесь хранившееся, Елена обнаруживала, что все эти старинные буквы, обретавшие воплощение в жестах, символах, звуках – живые.
Особым визуальным наслаждением было видеть детей – нарядно одетых – и на удивление не-по-советски счастливых и раскованных, ближе к концу службы выкатывавшихся изо всех уголков церкви и рассаживавшихся на приступках-ступеньках слева перед алтарем, рядом с бордовой ковровой дорожкой – уютно играющие и хохочущие под иконами ангелы, которых никто не одергивал и никто не прогонял.
Немного не хватало тех тайных вечерей, на которых первые христиане преломляли хлеб по домам в простоте сердца, радости, и братской любви – вечерей, о которых говорилось в деяниях апостолов и в письмах Павла – и которые Елена все время с такой визуальной яркостью держала во внутреннем воображении во время богослужений. И слушая ненавязчивые рассказы Татьяны об общинах первых христиан, Елена, опять же внутренним взором следуя за яркими образами веселой, любящей ранней братвы, преображенной прямой исторической близостью и несомненностью Воскресения Христова, – изумлялась, как же это непосредственный жар веры, и любви, и христианского братского общения превратился в ритуал – хоть и поразительно красивый – красивее, чем что-либо в материальном мире – возносивший в горнюю Державу. И когда после богослужений все, вместо того чтобы продолжить агапу – расходились по домам, зная лишь двоих – троих друзей в храме, – не оставаясь ни на совместную трапезу, ни на дружеские разговоры, как древняя братва – казалось, что происходит что-то не вполне естественное: как будто обрывают фразу на полуслове.
Впрочем, даже незнакомые люди, с которыми молились рядом – чувствовались как собственная рука, или шея. И однажды, когда в булочной между Пушкинской и Маяковской Елена, позарившись на булку, встретила в толкучке бородатого высокого молодого человека из церкви, всегда стоявшего в правой части храма перед алтарем (у которого еще был брат, очень на него похожий, но не близнец – в церковь ходивший каждое воскресенье тоже – но стоявший всегда почему-то – для равновесия спасательной шхуны, видимо – в совершенно другом от брата конце храма) – и Елена и бородатый соучастник богослужений чуть поклонились друг другу – хотя никогда до этого не перемолвились в храме ни словом – казалось, что вся хмурая, кислая, продрогшая Москва вдруг озарилась неземным, высеченным этим кратким молчаливым приветствием, сиянием.
– Вам необычайно, Лена, повезло с вашей святой… – чуть приглушая улыбку говорила Татьяна, поправляя на плече громадную сумку (Бог весть чем набитую – тетради? Хоругви?) – покачиваясь в самом центре вагона метро между Еленой и Влахернским и пересиливая, нажимом голоса, тоннельный шум. – …Царица, обрела крест… Житие, безусловно, славное – но без мученичества… Редкий пример христианской святой в святцах без мученической кончины! Знаете, на именины ведь христианину принято желать подражания своему святому, имя которого носишь. Но учитывая, что моя святая – мученица Татьяна, мне этого желать никто не решается…
В школе, куда Елена заходила теперь с удивительным, от всего освобождающим ощущением «я вообще-то здесь пролётом» – явным продолжением благодати в сердце вдруг сверкнула жалость даже и к безобразной скандалистке Ленор Виссарионовне. Завидев в коридоре на четвертом белокурый шиньон алгебраички, Елена подумала: «Кто знает? Отчего у нее эта злоба, эти ревнивые завистливые припадки крикливости, и распущенность, и придирки ко всем, и желание каждого ученика унизить, и маниакальное желание молодиться и кокетничать в предпенсионном возрасте? Может, ей муж изменяет, или какое горе пережила в жизни… В конечном-то счете, все ее отвратительное поведение объясняется простым словом: она – несчастна. Счастливый, самодостаточный человек себя так вести не будет. Ее можно только пожалеть из-за этого уродства
души…» Рассудив так, на уроки к истеричной каверзнице Елена, впрочем, все-таки ходить впредь поостереглась: чтобы не искушать Бога и не спугнуть благость жалости, возникшей к моральной калеке на расстоянии. Жертв ее ора все-таки было жальче гораздо больше, чем ее.– Поздравляю… – бесстрастным, чуть сонным, но подчеркнуто вежливым и дружелюбным тоном проговорила Анюта, когда Елена на переменке рассказала ей о крещении.
С веселеньким Дьюрькой говорить о чем-то серьезным, как Елена и предполагала, оказалось затеей абсолютно бессмысленной: залился хихиканьем, да покраснел пуще свеклы.
Раз, в воскресенье, во время пышной службы в церкви, Елене, взглянувшей на облачение священников, подумалось вдруг: а нужно ли, не грешно ли все это внешнее великолепие? И в тот же миг как будто ангел какой-то направил ее взгляд на церковный половик: бордовую ковровую дорожку с бордюрчиками с обеих сторон и витиеватыми цветками – до слёз аккуратно от руки залатанную крупными тряпичными заплатками в двух местах. А в другой раз, на утренней службе – когда как будто вся церковь еще не проснулась – стояли все хмурые – и хмуростью этой как будто заражали друг друга и самою службу – Елене, толкаемой со всех сторон и пытающейся проникнуть через забитый коридорчик поближе к алтарю, и от этих недружественных каких-то толчков почувствовавшей было горечь, добрый ангел вдруг присоветовал поднять глаза кверху: и с удивительной персональной доверительностью Спаситель на крошечной иконке на арочной перемычке над коридором сообщил: «Азъ есмь с вами!» – и все мелочи разом отступили, и вспыхнуло, заполыхало в сердце живое счастье – глядь – а и справа и слева зажглись, засветились, от той же вспышки, молитвенные лица – и впереди люди стали приветливо оборачиваться к ней и улыбаться – и священник воспел вдруг вдохновеннейшее: мир всем! И отныне Елена на каждой службе точно знала: Христос выполняет Свое обещание – вот Он, здесь, где-то между нами, где двое или трое собрались во Имя Его. И всегда пыталась увидеть Христа в церкви – и вдруг представляла себя, как изумится сейчас понурая, постная (в не лучшем смысле слова) часть молящихся, если несомненно присутствующий Христос станет для них вдруг в эту минуту зрим – и заливалась улыбкой от реальности догадок.
В субботу вечером, после поздней исповеди у батюшки Антония, нужно было нести себя до дому аккуратно и бережно, как свечу на ветру, прикрывая ладонями от внешнего мира – чтобы до завтрашнего, воскресного причастия ангельская чистота уцелела, чтобы ничего не произошло в душе скверного. И как нарочно случались, одно за другим, искушения: то мент на Тверской подваливал требовать паспорт – и нагло предлагал пройти в отделение, не веря, что паспорта еще нету – то пьяница на троллейбусной остановке начинал изрыгать весь свой словарный запас родной речи – а то в метро липли взрослые дебилы с гнусными глазами – и не зная куда себя девать, притулившись, стоя, у двери вагона, Елена вся уходила внутрь, внушая миру что ее нет – незаметность и незримость, почти прозрачность. А вон та заклепка слева от шва посреди пола в центре вагона – как след от золотого каблучка – а вот справа – подальше – второй: разбег – и взлет. А то молодой человек, приструнив пристававшего к ней пьяницу, вызывался благородно проводить – начинал с интеллектуальных разговоров а заканчивал все той же примитивной схемой: «А когда же мы встретимся снова?»
Искушений было числом до трех (как замечал затем на исповедях батюшка Антоний) и если отражаемы были внутренней сосредоточенной молитвой – после этого – словно и вправду несли белоснежные ангелы в запряженной карете – и даже Анастасия Савельевна немела и не смела и слова задиристого сказать.
Раз, расплакавшись невольно на вечерней службе от божественной красоты Алемановской «Взбранной Воеводы», спросила потом Татьяну об этом гимне: и была потрясена невыразимой же божественной мудростью истории возникновения древнего текста. Застращенные царьградцы, замучавшиеся ждать морских набегов диких безмозглых и жестоких зверей-росичей – взмолившиеся, при очередной атаке злых нелюдей, всем городом, единогласно, Божьей Матери о защите – и защиту эту, божественный покров, тут же получившие – даже с прикладными военно-морскими последствиями: разметанными, загадочным дуновением, по морю, как скорлупки, жалкими суденышками, и обратившимися в бегство агрессорами – позже этим же росичам, но раскаявшимся и принявшим Божьего духа, гимн по духовному наследству и передали. Удивительно было видеть, что, по сути, и каждый человек, и народ (народ не в пошло-внешне-историческом, а в Божьем понимании, в Божьих глазах, в Божьей, параллельной, внутренней, духовной истории) идентичен, на самом-то деле, не плоти, не генам, не национальности, не «корням», а исключительно тому духу, которого этот человек или народ по свободному выбору принимает.
Церковно-славянский язык – во время богослужений, и когда читала отжертвованный батюшкой Антонием молитвослов – как-то очень быстро, без напряжения, стал понятен: учить язык приятней всего оказалось как материнский – самым действенным, начисто отвергаемым советской языковедческой школой методом – без зубрежки и грамматики – а со слуха, и любовью ко смыслу, дивясь уюту и такой экспрессивной выразительности заковык знакомых форм: или объядохся, или опихся, или без ума смеяхся, или безгодно спах, или развеличахся, или разгордехся, или разгневахся, или неподобная глаголах, или греху брата моего посмеяхся, моя же суть бесчисленная согрешения…