Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
В родном городе, где, казалось, все ниточки ее жизни натянуты правильно и уверено – собственно, явочным порядком вдруг выяснилось, что единственное, что она может ему предложить – это либо влиться в ее жизнь – либо… То есть, по сути дела – не предлагалось ему, собственно, ничего – потому как логическая вероятность того, что он решится сломать жизнь собственную и измениться – была критически минусовой. А раз шансов никаких нет – то и волноваться нечего, – решила, наконец, Елена. Ситуация была настолько очевидно безнадежна – что она никуда его не гнала, и никуда от него не бежала. И теперь он неожиданно крепко шагал рядом, размахивая неимоверным, серьезнейшим, дорогим академическим
В тот самый день, когда они в верхней Баварии давились сардельками под аккордеон, Литва заявила о независимости от СССР и восстановила на своей территории конституцию 1938-го года, похеренную Гитлером и Сталиным. Из Кремля в ответ раздалось шипение, скрежет вставных челюстей и угрозы вновь откусить этими же самыми челюстями прибалтам головы – под аккомпанемент дружных пуков из гнилой оркестровой ямы карманных газет и телеканалов. Отдавать честно сворованные территории жуть как не хотелось. Отпускать на волю доблестно захваченных прибалтийских рабов – тоже.
Дьюрька, тактильно убедившийся в физическом существовании на земле свободного, да еще заодно и сытого мира, теперь был твердо уверен, что остатки советского людоедского замка – только ногой легонько нужно пнуть, перекрыть ему доступ к человечьей вене – и людоед издохнет. На ближайшем же уроке обществоведения Дьюрька распоясался вовсе: с видом, как будто у него есть на этот счет точные сведения из самых конфиденциальных источников, он объявил:
– Советский Союз рухнет через пару месяцев. Потому что у них кончился малиновый лабардарин. А оставшихся запасов хватит только на два месяца.
Что такое этот малиновый лабардарин – никто не знал. А спросить боялись.
Крутаков же, с которым Елена теперь созванивалась каждый день (удивительным образом: никакого топора после той ночи в воздухе не висело – однако когда он предложил ей встретиться прогуляться – она будто о трубку ухом обожглась: с трудом выговорила, что страшно занята подготовкой к университету, давай через недельку. Надеясь, что ураган через недельку развеется.), напротив, как и она сама, был нутром убежден, что подыхающий коммунистический монстр еще постарается утащить с собой в могилу как можно больше людей.
– Если даже все колонии отколются – здесь, в Москве, такая же затхлая гэбэшная помойка останется. Но хотя бы прррибалты и чехи всякие – слава Богу! – вздохнут свободно! А здесь Конторрра никуда не денется. Будут перррестраиваться бесконечно, рррокиррроваться, из одного карррмана в другой деньги перррекладывать, человеческую маску, как заманку, Западу выставлять. Сейчас побольше денег наберррут от Запада – зубы на них подновят – и сррразу опять железный занавес захлопнут! – разборчиво, так, чтобы не осталось тех, кто б его не расслышал в подозрительно потрескивавшей телефонной трубке, скучал Крутаков.
– Между нами, Жень, я вообще не верю, что Горби искренне хочет что-то менять… – эффектно подхватывала Елена, дразня без сомнения стоящую на Крутаковском телефоне прослушку. – В моих ощущениях он абсолютно такой же, как и вся эта стая, по составу крови. Ну да, жрачка в стране кончилась, ну да, ядерные реакторы взрываться стали и пусковые пульты ракет от валенка пьяного дяди Васи грозят самозапуститься – любой не-дебил бы, на месте Горби, с элементарным чувством самосохранения, тоже хотя бы минимальные реформы бы начал! Я считаю – Горбачеву просто нравится, когда его на Западе за человека принимают – а не как всех предыдущих выродков-вурдалаков до него.
– Ну, да, – тосковал Крутаков, – в сущности, ведь Горррби готов лишь пррримитивно ррразделить пррравящую паррртию, как бы, на две такие фррракции – на старррых отморррозков-маррразматиков-ленинистов-сталинистов –
и на пррредпррриимчивых, кто помоложе – кто хочет лично жить как на Западе, а стрррану держать в таком же рррабском стойле, как и ррраньше – ну чуть-чуть выпускать паррр позволяя черррез газеты – да и то не слишком, с цензурррой. Ну или устррроить такую вот, как в Гэ-дэ-эррр была, систему.– Увы, Женечка, я вообще не сомневаюсь, – возражала Елена, – что когда перед Горби встанет серьезный выбор – он моментально играть в демократа перестанет и обязательно второй Тяньаньмынь устроит. Ты вспомни Тбилиси! Отдал приказ – и не поперхнулся.
– Ка-а-аррроче: еще лет сорррок стррране по пустыне шастать! Вон видала – даже Сахаррров, старррикан невинный, которррый пррримитивно пррризывал их выполнять их же совковые уррродские законы – и то, как Моисей померрр – не дождался входа стррраны в обетованную эррру!
И каждый, каждый Божий день играла она с Крутаковым в эмоционально изматывавший телефонный пинг-понг, на умозрительном расстоянии – где радость за литовцев, Венгрию, из которой только что начали выводить войска («Начали, начали, правда ведь начали! Господи, неужели это правда!» – вопила она Крутакову в трубку – тоже до конца не верившему, что этот счастливый сон двух поколений диссидентов, наконец, сбывается), и за прочие, распрямляющиеся, как долго сжатые пружины, отвоевывающие независимость, оккупированные народы, – сменялась депрессивным чувством, что здесь-то, в опять ненастной, опять уже исхлестанной мокрым снегом, Москве, тюрьма, являющаяся самоею сутью государства, построенного семьдесят три года назад, никогда никуда не денется; и, ну, максимум будет выставлена на витрину Западу иллюстрация ненавистного фарисейского горбевского словечка «плюрализм» – вместо свободы: пара-тройка карикатурных, задавленных, кормящихся из того же кармана, инфильтрованных, дрессированных партий.
Случилась, тем временем, нежданная, нечаянная радость: Ольга Лаугард подошла к Елене на переменке, и напросилась сходить вместе с ней в ближайшую субботу в церковь:
– Мне интересно. Я хочу увидеть все своими глазами! – объяснила та со своим обычным нахрапистым стилем, без тени смущения.
На Неждановой, как всегда, было жарко и полно народа. Свечи потрескивали, добавляя жару: круглые медные стойки для свечей перед иконами были все заполнены до предела – ни одного медного наперстка для новых свечей не оставалось вакантным – так что некоторые люди уже даже и лепили их (обжигая предварительно парафиновую подошву свечи для клейкости) на скользких медных скатах – и сгорбленная матушка Елена в черном платке кротко ходила по храму и выбирала крючковатыми пальцами огарки – как урожай. Звонко сбрасывая их в специальное жестяное ведерко с изгарью на кайме. Прочищала медные наперстки уже черным на конце, как у трубочиста, правым кривеньким указательным пальцем. И ставила в них новые, зажженные – ловя на красивое морщинистое личико зарево пожара.
Лаугард (подвязавшая кудрявую химическую аврору косынкой – завязав не под подбородком, а пропустив углы косынки сзади под волосами – и туго вздернув опять вверх, в кокетливый жесткий узелок надо лбом – отчего линия бровей ее, чуть со скандинавским намеком выступающие скулы, маленькие ровные губы, нижний срез подбородка, весь абрис лица – стали вдруг отчетливо-гранёными) умудрилась сразу же продраться сквозь толпу к центральному алтарю, и с любопытством вертела головой и разглядывала роспись. И если замолкала – то только на какие-нибудь счастливые пол-минутки: ей явно приспичило немедленно же проговорить всё непроговариваемое, обсудить всё необсуждаемое, и назвать всё неназываемое.