Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Анахорет Влахернский застенчиво садился за втройне исторический инструмент, подкручивал под собой, смешно перебирая по кругу ногами на пятках, вертящийся табурет, тяжко открывал крышку, ворчал на треснувшую деку. Брал пяток хмурых аккордов, вентилируя клавиатуру шваброй лет сто не мытой, свешивавшейся на лицо шевелюры. Откидывался назад. Резко убирал волосы правой пятерней со лба. Бунчал неизменное: «Ну абсолютно же расстроено… На нем же играть невозможно… Я домой пойду…» – и вдруг разражался, на заказ Елены, такими невероятными импровизациями из R^everie (избегая, избегая, ну пожалуйста, избегая пытки патоки Clair de lune), и его разлапистые, некрасивые, какие-то косолапые, огромные, тучные ладони и толстенькие пальцы так дивно вдруг оживали, как рыбы, выпущенные, наконец-то, в натуральную золотую среду, и всплёскивали и плескались с такой радостью и естественностью и блеском – что даже Анастасия Савельевна каждый раз немедленно бросала все дела, тихо подходила и застывала
Пиитические письма от Воздвиженского Елена не вспарывала, а из чистого баловства несла, пока никто не видел, в кухню, и старомодно отпаривала конверт над кипящим чайником. Конверт коробился, выпрастывал приклеенный козырек, а потом, как только пар проникал внутрь – конверт раздувался как бумажный змей. И Елена думала: «Ну вот, если б Воздвиженский написал письмо перьевой ручкой – то уже бы было можно заваривать чайник чернилами».
Стихи Воздвиженского казались ручными, со слипшимися крылышками; и, как вылупившиеся птенцы хоацинов, сидели на ладони, в ужасе вцепляясь в палец всеми своими коготками, боясь навернуться и упасть – но, безусловно, были живыми.
Дурацкую гордость. Дурацкую пигмалионскую гордость. Что еще она могла испытывать, вертя в руках эти волглые от пара бумажки? Гордость, что предузнала, точно как у Кафки (которого штудировала как раз в этот момент в универе на немецком) с его любимым многозначным словечком «erkennen» – узнать в смысле распознать.
Нет, несомненно, что-то в них было, в этих только что проклюнувшихся цыплятах хоацина…
Татьяна отбыла с наследником в Польшу, шалопайски пообещав, впрочем, очень скорую встречу – причем даже вместе с Иоанном Павлом Вторым:
– Друзья мои, назначаю вам всем свидание в августе в Польше. Иоанн Павел Второй приезжает в Ченстохову встречаться с христианской молодежью со всего мира. Бегите скорее в костел на Тургеневской, и записывайтесь в поездку.
И даже Воздвиженский заявил, что непременно, непременно поедет побалакать с Иоанном-то Павлом.
Дьюрьке ни о чем, связанном с церковью, говорить было невозможно: только свекольные щеки да неприличное хихиканье в ответ. Аню Елене уговорить поехать вместе тоже не удалось: та, кажется, втайне побаивалась не только компании, которая может оказаться чересчур резвой, но и предстоящего опасного, кто его знает чем грозящего, палаточного соседства с мальчиками; и, хотя и сослалась (как всегда) на загадочные и неназываемые «важные дела вместе с мамой в конце лета», однако Елена осталась в полном убеждении, что Анюта просто робеет быть в компании и стесняется себя, а делами только прикрывается.
Ближе к Пасхе Ольга Лаугард, тем временем, вдруг объявила, что в космос больше лететь не желает, баллистические ракеты проектировать – тем более; бросила свой авиационный институт и готовилась к поступлению в Гитис на режиссуру.
На Пасху были на Неждановой. Уже после двенадцати часов, после громогласной, как всегда как-то неожиданно грянувшей, хотя и долгожданной, вести, Елена с Ольгой в залитом ярким солнцем среди ночи храме ждали причастия. Вдруг, увидев, что причащать мирян будет митрополит – снеговласый статный старец с роскошной холёной бородой из ваты, и бакенбардами – Ольга в панике затараторила:
– Леночка, Леночка мне надо срочно с тобой кое-что обсудить!
– Может, после причастия? Ты дотерпишь?
– Нет! Нужно именно сейчас, сейчас поговорить! Немедленно! Вопрос жизни и смерти! Давай отойдем в сторонку! Чтоб никого не смущать!
В радостном море прихожан отдрейфовали к левому простенку – с живописно запечатленным моментом спасения чуть не убитой камнями грешницы: иди и больше не греши.
– Леночка, какой кошмар! – в ужасе шептала Ольга. – Я сегодня, когда шла сюда, проходила на Пушкинской – ну там, в сквере, на Тверском, где все тусуются с политическими разговорами… И встретила какого-то
странного человека, который там в толпе стоял спорил – вроде – гляжу – выглядит как священник – борода красивая длинная, шапочка какая-то: монашеская, что ли, на голове, но одет в обычную, хотя и строгую черную одежду. А сам он, слышу, говорит: «А я из подпольной православной церкви», – ну из какой-то неофициальной, типа. И я остановилась, встала, слушаю, а он уверенным таким голосом говорит: «Все, – говорит, – епископы официальной русской православной церкви, поголовно, в обязательном порядке – сотрудничают с КГБ!» Представляешь?! Говорит: «Я знаю ситуацию изнутри – я верующий православный человек: я не стал бы клеветать, клевета это страшный грех. Так вот я точно вам говорю: ни один иерарх, ни один из руководителей официальной православной церкви, не может оказаться на своем посту, если не является завербованным агентом КГБ. Рядовые священники, говорит, есть честные, незавербованные – таких, говорит, примерно половина. А епископы, говорит – все поголовно сексоты КГБ! А особенно всегда отличались, говорит, в стукаческой работе те епископы, которых посылали за рубеж!» И отдельно – отдельно! – Леночка, ужас-то какой! – отдельно и специально он назвал как раз митрополита – говорит: ну этот-то был стукачом и сексотом, которого для спецзаданий КГБ за границу посылал! Кошмар какой! – пересказывала Ольга с набожнейшим испугом. – В нашем батюшке Антонии я уверена – он честный, не агент КГБ, его, вон, даже из школы с работы за проповедь христианства выгоняли. А митрополит-то, оказывается…! Как же мы можем из его рук принимать причастие?! Ты же моя крестная – что же нам делать? Как ты считаешь?Елена, в ужасе от непрошенно свалившейся на нее ответственности и нужды принимать решение за двоих, обняла Ольгу и внутренне истошно взмолилась, чтобы найти ответ.
– Слушай, ну если бы мы с тобой вот лично наверняка знали про то, что митрополит был сексотом КГБ, то есть предателем – то, разумеется, должны были бы немедленно, вот здесь же вот, выйти на середину храма и его обличить!
– Как?! Прям вот тут?! – с ужасом-восторгом вытаращила глаза Лаугард, тыча вытянутым указательным пальцем в алтарь. – Вот прям вот сюда вот?! Вот выйти и прямо так громко сказать?!
– Конечно! А то как же? В уголку что ли шептать?
И тут Елена, вспомнив, как в поезде Москва – Берлин математичная Ольга чудесным образом уверовала из-за даты летоисчисления, из-за циферок, – неожиданно решила применить к ситуации простейший математический, логический алгоритм:
– Знаешь, Оленька, раз Христос сказал: «Где двое или трое из вас соберутся во имя Мое – там и Я посреди вас», то даже самый неказистый грешный поп не способен угасить Дух Святой в храме. Вот – нас с тобой уже двое. И мы веруем. И мы собрались во имя Христа. А здесь в храме – мне кажется – найдется гораздо даже большее число искренне верующих людей. Значит, Христос – здесь, с нами, посреди нас, как и обещал.
Лаугард, слушая ее шепот, разулыбавшись, обвела глазами сверкающий свечами, битком набитый храм, полный красивых, счастливых людей.
– В каком-то ведь смысле Евхаристию в храме совершаем мы сами, все верующие христиане вместе, мы все! А грехи этого несчастного митрополита – вот в эту, данную секунду – это его личная проблема: и лично он будет отвечать за них перед Господом. Давай так: чтобы никакой негодный священник нам праздник не испортил – в сегодняшней ситуации, давай крепко помолимся – и с верой примем причастие из рук Господа, а не из чьи-то физических человеческих рук. Подходит? Как временное решение, на сегодня? А потом подумаем, что делать.
Выйдя их храма после причастия в объятия теплой, но ветреной апрельской ночи – вернее, утру глубоку! – ликуя, вдыхая уже абсолютно безумный весенний воздух, приземлившись на узкой расколотой на две половины дощечке песочницы на детской площадки в скверике между церковью и темным уродливым громадным утесом дома композиторов (который сейчас, впрочем, весьма уместно прикрывал их от ветра), Ольга с Еленой разговлялись, цокались бессчетными крашеными яйцами (и теми, что притащили обе из дому от матерей, и теми, что были по дороге надарены чьими-то незнакомыми родными руками в церкви со всех сторон) – сначала храбро сражались рострами и разбивали всмятку яичные носы – а потом чокались уже кормой, тупыми концами; а потом, когда везде уже было одно крошево – умудрялись стукаться еще и боками.
И Ольга всё поминутно переспрашивала:
– Лен, ты точно яйцо не будешь? Точно не хочешь? Мне кажется, тебе ведь можно ну хоть одно съесть! Говорят ведь, что бывают неоплодотворенные яйца, без зародыша цыпленка! Может быть вот это – как раз без зародыша – может быть мы таким образом никого не убиваем! Ну съешь хоть одно, пожалуйста! Праздник же ведь! – и в секунду счищала раскоцанную скорлупу. И уплетала с голодухи оба яйца, за обе щеки.
А Елена, с чувством, как будто не ела уже не двое суток, а вечность, уминала, кем-то из прихожан ей переданный, белый хлеб, выщипывая пальцами мякиш. И уж точно не понимала идиотов, которые ежедневно трундят то о голоде, то – потом – о повышении цен, а то о грабительском изъятии правительством купюр. Вот же он – пир!