Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы и сказки
Шрифт:

А может быть, он все-таки один?..

Берл Ханцин, их трое, давай об заклад биться! Дай вот, нарочно, пока он сидит здесь над талмудом, пойдем на улицу, и ты увидишь, как тот в это же время мошенничает там… А потом, как он бьет! Пойдем! Увидишь!..

Он встает, на цыпочках подбегает к двери, вытаскивает ключ и запирает дверь снаружи…

3

Бледный, взбешенный, возвращается он в синагогу.

— Спрятались, мошенники! А что ж им делать? Торговли сегодня нет! Праздник какой-то, флаги висят, мошенничать невозможно… Тайбеле дома нет… Ушла, должно быть, к соседке. Дверь заперта… А эти оба, должно быть, спрятались. Я посмотрел в окошко. Под кроватью,

показалось мне, что-то шевелится, на полу тень качалась, кидалась из стороны в сторону, дрожала! Очень возможно, что он тут сидит над талмудом, а они там под кроватями лежат… А то где же им лежать!

А Вольф, наивный человек, талмудист, и не слыхал даже, как я открывал и закрывал дверь! Настолько углубился он в талмуд!

А может быть, он вовсе и не занимается сейчас талмудом? Может быть, тут вот и сидит мошенник и хочет обмануть и меня и господа-бога?

— Вольф! — зовет он его вдруг.

— Чего?

— Ничего.

Через минуту:

— Вольф!

— Чего.

— У меня ножик есть!

— Ну и радуйся!

— Хочешь посмотреть?

— Нет.

— И не надо.

Через несколько минут:

— Вольф!

— Чего?

— Ты талмуд изучаешь или притворяешься?

— А тебе какое дело?

— Мне это очень нужно знать, ей-богу, нужно!..

— Молчи, сумасброд!

Еще через несколько минут:

— Вольф!

— Чего тебе?

— В тебе сколько?

Вольф, разозленный, закрывает фолиант и выходит из синагоги. Берл Ханцин остается один.

— Говорил ли я с Вольфом? И о чем это я с ним говорил? Чего он сбежал? Как это я вышел, а? А зачем у меня в руках ножик?

Он крайне удивлен, поражен, особенно, когда замечает, что порезал себе голенище сапога. Его это злит.

– - Какой ты бестолковый, Берл! Сам себе разрезал голенище! У тебя есть другие голенища, что ли? Тайбеле тебе опять подарит пару сапог? Мало ей разве досталось за те сапоги? Ты видишь, батлен, ты видишь, сумасброд ты этакий, ты видишь, что это кто-то в тебе, а не ты! Ты видишь?

— Дай-ка я сам посмотрю, как ты выглядишь, осел ты этакий, как ты это дал себе сапоги разрезать! Дай-ка я посмотрю на тебя, батлен!

Он бежит к рукомойнику, срывает с головы тряпку и начинает тереть и чистить медный бак.

— Немножко я тебя уже вижу, батлен, — погоди, погоди, я тебя еще лучше увижу. Всю твою нечистую физиономию увижу, всю твою голову ослиную!..

Он опускается на колени и трет изо всех сил. И вдруг перестает.

— А кто это чистит рукомойник? Кто? Я? У меня разве есть силы? Разве я ел сегодня? А вчера я ел? Какой у нас день сегодня? Вторник! А в понедельник и во вторник мне негде есть. Кто же это трет?!.

Он снова принимается за работу.

— Пусть трет, кто хочет: я, или птичка, или голубка, ангел зла, или ангел добра, — все равно: твою нечистую дурацкую физиономию я должен увидеть! Сейчас же! Сейчас же! И всю сразу!

Он закрывает глаза и некоторое время снова трет бак изо всех сил. Потом открывает и видит свое изображение.

— Ха-ха-ха! Вот какой у меня вид! Покойник, настоящий покойник! Остается только в могилу и черепки на глаза!

Видишь, Тайбеле, как я выгляжу! Видишь? И так вот выгляжу я всякий раз, когда ты подаешь мне кусок хлеба… Не то, я выглядел бы еще хуже.

Он задумывается и снова вспоминает:

— Покойник! Да, да, это я! Вот это и есть Берл-батлен, Берл-сирота, Берл-сумасшедший! Вот! Вот! А кто же я все-таки, в конце концов?

Он смотрит на свое отражение в рукомойнике, смотрит на себя. Там не видать рваных голенищ! Его это удивляет и злит.

— Будь ты проклят! — кричит он вдруг, — будь ты проклят, образина рукомойная! Раз у меня рваные голенища, то и у тебя они должны

быть.

Он сползает совсем на пол, становится на голову и сует ноги к баку рукомойника.

— Я не вижу, но у тебя они есть, есть рваные голенища!

Подняться ему трудно. Ему кажется, что человек в рукомойнике держит его за ноги. Он напрягает все силы, отрывает ноги и встает, несколько удивленный и испуганный.

— Образина ты рукомойная! Батлен! — дразнит он того и все же боится посмотреть на рукомойник. Он бежит к печке, набирает на руки мел и замазывает блестящую медь рукомойника.

— Пропади ты пропадом, не гляди!

У него начинает сильно болеть голова, ломит ноги. Он снова задумывается.

— Давай-ка кое-что вспомним.

Сейчас у меня голова болит… Когда этот разбойник бьет Тайбеле, у меня болит сердце… Ноги у меня ломит. Если я ущипну себе щеку, щека горит, потому что у меня есть щека, есть руки, ноги, есть голова, есть сердце, а может быть, и душа есть, — все у меня есть. Но что же я сам? Не щека, не ноги, не сердце, не голова, не душа. Что же? Ничего…

Если б я мог убить себя, а потом посмотреть, что из этого выйдет, что останется, когда отвалится голова, отвалятся руки, ноги, щеки, рваные голенища… Может быть, тогда я бы что-нибудь знал? Стоит, может быть, попробовать…

Если б она только велела! Я, может быть, и попробовал бы проделать это над ним.

Смерть музыканта

1915

Перевод с еврейского Ел. Иоэльсон.

На кровати скелет, обтянутый желтой, высохшей кожей. Михл-музыкант умирает. Тут же на сундуке сидит жена его Мирл с распухшими от слез глазами. Восемь сыновей, все музыканты, разместились в тесной каморке. Тихо. Никто не нарушает молчания, говорить не о чем. Доктор уже давно отказался от него, фельдшер тоже; даже Рувим из богадельни, этот истинный "специалист", сказал "безнадежно…" Наследства делить не придется, саван и могилу даст "погребальное братство", а от "братства носильщиков" еще по рюмочке перепадет. Все просто и ясно, говорить не о чем. Одна только Мирл не хочет сдаваться. Сегодня она ворвалась с отчаянными воплями в синагогу. Теперь она пришла с кладбища, где совершила "обмер могил". Она все твердит свое: "Он умирает за грехи детей. Они не набожны, распущены, — за это господь отнимает у них отца… Оркестр лишается своей красы, свадьбы потеряют свою прелесть; ни у одного еврея не будет отныне настоящего веселья… Но божьему милосердию нет границ. Надо кричать, молить так, чтобы мертвые услышали! А они, родные дети, музыкантишки, жалости у них нет, цицис не носят… Если бы не тяжкие грехи!.. Есть же у нее на небе дядя, резник; он там, наверное, один из первых, он бы ей не отказал. При жизни он, блаженной памяти, всегда ласково относился к ней… Он и теперь, наверное, благоволит к ней, он хлопотал бы, он все сделал бы для нее… Но грехи, грехи! Ездят на балы к гоям; едят там хлеб с маслом и бог знает что еще!.. Без арбаканфес! Не может же он там стену прошибить!.. Он, разумеется, делает все возможное… Ох, грехи, грехи!"

Сыновья не отвечают, сидят, потупившись, каждый в своем углу.

— Еще не поздно! — всхлипывает она. — Дети, дети! Опомнитесь, дети! Покайтесь!

— Мирл, Мирл! — отзывается больной. — Оставь, Мирл, уже поздно, я уже свое сыграл; довольно, Мирл, я хочу умереть.

Мирл вспыхивает.

— И поделом!.. Умереть ему хочется, умереть… А я? А меня?.. Нет, я не позволю тебе умереть, ты должен жить, ты должен… Я так буду кричать, что смерть не осмелится подойти к тебе!

Видно было, что в душе Мирл открылась старая, не зажившая рана.

Поделиться с друзьями: