Рассказы о Розе. Side A
Шрифт:
– Ничего. Это вы простите, надо было сразу шум создать, книгу уронить что ли… Я Ричи Визано, – тот самый парень, которого Изерли боится до смерти. Ну, конечно, следит, блюдет.
– Изобель Беннет.
– Беннет? – брови у парня ползут вверх, будто у нее фамилия Пиквик.
– Да… я почти персонаж, – но он поворачивает книгу на колене обложкой: «Гордость и предубеждение» – и она сама улыбается. – Ну ладно, я пойду. Выздоравливай, Изерли.
– Постараюсь, – он даже не делает никаких взмахов рукой, жестов прощальных, просто смотрит. – А картина? Ты уверена?
Она осмеливается – целует его в щеку; мягкую, как бумага, прохладную, будто он только что умылся в фонтане; и выбегает; в коридоре Тео – пьет кофе, подпирая стену. И этот человек – в сюртуке, нереальный, как картины Дали.
– Тео, сходи, покури, – говорит этот человек, и Тео уходит без пререканий; а он возвышается над ней, сильный,
Она кивает.
– Вы его любите?
Она опять кивает. Что он ее спросил? Любит ли она Изерли? Но почему это? Почему не впечатал еще в стену, как Йорик тот стаканчик с плохим кофе?
– Это хорошо, – говорит человек, по-прежнему неожиданное, и голос у него как шикарно настроенный рояль, для Рахманинова, Шопена, Берлиоза, Малера, а кто-то сидит и грустит, и стучит на нем безделки – нежные, грустные и попсовые, «My Love» Сии Фурлер. – Его нужно будет любить очень-очень крепко, держать у самого сердца, носить на руках. Вы готовы так любить, Изобель?
– Готова, – она даже не сказала, пошевелила – онемевшими губами – не поднимая головы; она поняла, кто это человек – его опекун – Габриэль ван Хельсинг.
– Я рад, что все так сложилось, – и отпустил ее; она почувствовала, что всё, свободна; аудиенция окончена; будто он министр, кардинал Ришелье; и она ушла, побежала, потрясенная; на улице уже был вечер, и ей казалось, что где-то вдалеке играет папин музыкальный автомат, песенку из «Серенады солнечной долины», дуэт про радугу, и капли дождя теперь были как падающие звезды, каждая – желание, загадывай не хочу; ей отдали Изерли, о, Боже, ей отдали Изерли; это было так невообразимо; невероятно; прекрасно; что теперь с этим делать? куда идти? Надо было сказать – и она подняла голову, руки к небу, и сказала как папе на Рождество, распаковав все подарки: ты самый лучший, ты… самый лучший… ты просто… спасибо, Господь.
После Изобель остался запах базилика, свежий, пронзительный, слезный.
– Только попробуй что-нибудь сказать, Визано, – сказал свирепо Изерли.
– А я разве что-нибудь говорю? – Ричи поднял руки – сдаюсь, потом достал сигарету и щелкнул зажигалкой, винтажной «Зиппо» серебряной, выпустил по-киношному дым через нос; курит в больнице, ну обалдеть.
– Дай мне. Мне можно?
– Нельзя.
– Дай.
Ричи кинул пачку на кровать, Изерли поставил картину на пол, облокотив на кровать, достал сигарету, Ричи кинул еще зажигалку, Изерли прикурил, закашлялся, вздохнул. Молчание было восхитительным – как в театре – интригующим; когда каждый занимается своим, но подглядывает за другими.
– Ты… – Изерли еще раз кашлянул. – Ты знаешь что-нибудь о женщинах?
– Ну, смотря, что ты имеешь в виду. Я их анатомировал.
– Ффу… ну, я имел в виду…
– Да я понял, что ты имел в виду.
– Ну да… ты влюблялся когда-нибудь?
– Нет. Ты же знаешь.
– А… был когда-нибудь с женщиной… ну…
– Занимался ли я сексом?
– Ну да.
– Разговор как у двенадцатилетних. Да. Несколько раз.
– Я понял, в научных целях. И как?
– Что как?
– Ну… это здорово или скучно?
– Это… Я думаю, у тебя все будет по-другому, – Ричи улыбнулся. – Воистину красивая картина. Настоящая.
– Да. Это ее мама рисует… рисовала.
– Умерла?
– Кто?
– Ее мама?
– Да, давно, Изобель была еще маленькая; в итоге ей пришлось научиться готовить и штопать носки в срочном темпе, – Изерли зашуршал пакетом. – Сливовое варенье… Это поразительно. Таких совпадений не бывает. Только когда должно случиться что-то очень плохое. Знаешь, когда ван Хельсинг спросил меня, что я люблю делать больше всего на свете, я ответил… совсем смешное – про работу по дому… и что я люблю сливовое варенье… брать его с полочки в погребе и подниматься с ним наверх, на кухню… моя мама варила такое же, и я его обожал… оно такое сладкое, золотое, будто летний день роится в банке… а ты?
– Люблю ли я сливовое варенье?
– Нет. Что ты ответил ван Хельсингу на вопрос, что ты любишь больше всего на свете?
– А ты как думаешь?
– Не знаю… себя, часы дорогие… плавать… машины с открытым верхом, французский рэп…
– Бога.
Изерли закрыл глаза. Как он не догадался.
– И больше ничего?
– Ничего.
– И зачем же он взял тебя в Братство?
– А надо было взашей прогнать? Сразу в инквизицию? – Ричи усмехнулся, но глаза его стали грустными; как у моделей Рафаэля.
– Ну… ты же понимаешь, зачем было
создано Братство – выбить из народа всю дурь и научить их любить Бога, как самих себя. А ты уже такой, какой нужно – ты совершенство, ты Мэри Поппинс.– Ван Хельсинг сказал, что я должен научиться любить других людей.
Изерли понял. Замысел и мудрость ван Хельсинга были сродни своим величием и мастерством Сикстинской капелле.
– Оу… И у тебя получилось?
– У него получилось…
После Изобель к Изерли зашли Тео, Дэмьен и Грин; «Роб, Женя и Дилан уехали уже в Рози Кин сразу, хозяйничать; боялись, что Тео там один на грани безумия пребывает, не может загнать лошадей, разоряет сад»; «и что Тео? пребывал?» Тео засмеялся «Было немного – я разговаривал с розами, и они отвечали» «ого, и о чем разговаривают розы?» «как девчонки – о тряпках все» «тогда тебе было о чем с ними поговорить» – все заржали; «в общем, братья Томасы и Даркин передавали тебе привет; они тебя видели спящим-храпящим; как там сказал Женя – «Изерли-сплюшкин»; потыкали тебя в бок своими стеками и поняли, что ты в порядке» «неправда; усов из зубной пасты нет; главной улики; Женя не смог бы устоять» «Однако же, смог; он вовсю готовится к Великому Посту, берет на себя обеты» «а где тогда Йорик?» спросил Изерли; он был смешной – в пижаме, в подушках, взъерошенный, медвежонок Тедди ручной работы – хорошенький, несмотря на болезнь; ребята подумали, что лучше он никогда не выглядел; будто пил лекарства не от температуры и мокроты, а от душевных мук; сладкие такие сиропы, малиновые, земляничные; Грин заметил на столике банку со сливовым вареньем, улыбнулся; у каждого свое вино из одуванчиков; «а где Йорик? – повторил Изерли. – Мы ведь смотрели концерт; это было завораживающее, восхитительное зрелище, средневековый китайский цирк; я даже нужные слова неумеренного восторга записал на открытке…» – парни молчали; и Изерли понял – Йорик никогда не простит ему попытки умереть – он ведь спас его тогда, дал сил, рубиновых своих; а он их растратил, проиграл, как в казино; но что делать, если не везет; но Йорик сидит в коридоре и хмурится, и грызет ногти; сегодня у Изерли нет шансов.
– Ладно, – сказал Изерли, – потом… смотрите, какую картину мне подарили…
Все шумно повосхищались; они тоже принесли Изерли подарки, привезли из Лондона – «ерунды», как сказал Дэмьен «толком ничего не успели купить»; знаки внимания – статуэтки из белого шоколада: пастух, пастушка и овечки; наклейки с винтажными машинами; старинную литографию с видом Лондона; маленькую трубку с янтарным мундштуком; «ну, прямо Рождество, – сказал Изерли, растроганный, у него аж в глазах защипало, как от сильного солнца, – может, мне болеть почаще». Ричи же пока еще не произнес ни слова, курил, улыбался; будто это он организовал – маленькие именины сердца; они оба изменились – все это почувствовали; они были будто объяснившиеся влюбленные; старающиеся не показывать своих открытий, не демонстрировать, не касаться – как окрашенного; разница между старыми Изерли и Ричи и новыми была не называемая, как на картинках «найди семь отличий, ткни пальцем», а метафорическая, метафизическая – воздух до и после грозы; будто произошел большой взрыв – как в книжке Хокинга – и их молекулы разлетелись, столкнулись, перемешались, как акварель, и опять распались; и теперь они как две работы одного гениального художника; Ричи не стал мягким и приветливым – нет, он остался тем же голубоглазым златоволосым застранцем, надменным, язвительным, как мистер Дарси, и Изерли не стал остроумным и жизнерадостным, как ребенок, открывающий коробку конфет; он по-прежнему будто ребенок, оставшийся надолго один, наглядевшийся страхов; но что-то есть – Ричи слушает разговор и не вставляет ни слова, и улыбается, и его присутствие ощущается – комфортное, как любимого кота – руки так и тянутся погладить; а раньше он всегда уходил – светские разговоры он считал напрасными; а Изерли с удовольствием принимает подарки и шутит – он центр Вселенной; раньше он бы стушевался, всех выставил, подарки бы посмотрел потом.
– Такими они мне нравятся больше, – сказал честно Дэмьен, когда они вышли. – Это как счастливый конец у Гофмана; без волшебства не обошлось.
– Мне тоже, – ответил Грин. – И всем тоже. Все так громко думают одну мысль, что это почти как вслух…
– Кроме Йорика, – и Тео смотрит на фигуру в конце коридора, в пластмассовом кресле; сгорбленную, сосредоточенную; локти на коленях, голова в ладонях; будто он ждет важных вестей, сбило кого-то, упало что-то, каждая минута важна; но минуты тянутся, вытягиваются в бесконечность, в часы, и уже не важно, какой весть будет в конце; отупел от ожидания; везде опоздал, все пропустил; будто девушка заняла ванную – что они там делают столько времени; или пирог печется в духовке; его же не бросишь, он печется в своем ритме; тайна космическая…