Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы о русском Израиле: Эссе и очерки разных лет

Красильщиков Аркадий

Шрифт:

Справочный фолиант, оплаченный нэпманами Петрограда, вышел всего лишь за пять месяцев до этой даты наступления варварской эры. Следовательно, он был последней адресной книгой этого города, где можно было встретить фамилию Мандельштама. К Ленинграду этот поэт уже не имел никакого отношения.

Мандельштам некогда пробовал жить в своем городе, по особому, несуществующему адресу, и имя этому месту было Петрополь: «Мне холодно. Прозрачная весна // В зеленый пух Петрополь одевает… В Петрополе прозрачном мы умрем». Не вышло. Он не смог остаться в своем городе, в городе детства и юности. В городе «прожилок и детских припухлых желез». Редко кому из нас это удается.

Впрочем,

и Ленинградом Мандельштам так и не смог назвать Петрополь. В тридцатом году он написал хрестоматийное:

Петербург! Я еще не хочу умирать:У тебя телефонов моих номера.Петербург! У меня еще есть адреса,По которым найду мертвецов голоса.

Что еще может раскрыть ушедшее время так, как книги, старые книги, причем любые: наполненные ярким художественным содержанием или скупым адресно-справочным текстом?

Да, я не назвал еще четырех Мандельштамов, проживающих в Петрограде 1923 года.

Мандельштам Роза Григорьевна – педагог. Пантелеймоновская, 27-а.

Мандельштам Сергей Яковлевич – секретарь Г.У. В.-О, 7-я линия, 30.

Мандельштам Эмиль Вениаминович – кожевенник, К. Либхнехта, 16.

Мандельштам Яков Исаевич – актер, Пантелеймоновская, 7.

Когда был счастлив Бродский?

Наверняка не случится моего путешествия в Норенское, а жаль. Возможно, на этом месте и нет уже никакой деревеньки, и поля совхозные заросли сорняком. Никто не подскажет, как звали тракториста А. Бурова: Андрей, Александр, Анисим?.. Может быть, он был моим тезкой? Нет, это вряд ли.

Почему мне важно, как звали тракториста Бурова? Понятия не имею. Важно – и все. Еще в той деревеньке на четырнадцать дворов жили люди: Анисья, Константин, Афанасья… Эта женщина была – Афанасья – женой Константина Борисовича Пестерова.

Лет прошло с тех пор почти сорок. Вряд ли и те люди живы. Я бы на кладбище местное сходил, постоял у могил. Я бы водку с собой взял в багаже, чтобы помянуть. В тех краях всегда водка была скверная: взболтнешь – белая муть.

С водкой, купленной в Тель-Авиве, или без нее мне не добраться в те края.

Не случится этого. В Питере, Москве, может, и буду еще. В том месте – никогда, а жаль.

В географической точке, где был счастлив Иосиф Бродский.

Он сам сказал об этом в диалогах с Соломоном Волковым.

Волков. А стихи вы там писали?

Бродский. Довольно много. Но ведь там и делать было больше нечего. И вообще, это был, как я сейчас вспоминаю, один из лучших периодов в моей жизни. Бывали и хуже, но лучше – пожалуй, не было.

Это он о коротком ссыльном времени, проведенном в селе Норенское Коношского района Архангельской области, где я так хочу побывать и никогда не буду.

Памятник хотят поставить Бродскому моряки из Кронштадта. Красно-коричневая сволочь сразу же подняла истошный визг. Не дадут этого сделать, а если и удастся морякам безумная идея, взорвут юдофобы памятник поэту или изгадят чем.

Я бы памятник Бродскому поставил в тех северных краях. В чистом поле, где он был счастлив, как никогда в жизни. Пусто там, чисто, бело… Одна скупая природа, и никакой суеты, а что еще нужно поэту, пусть и не сочиняющему больше стихи и прозу.

Интервью у Бродского брали часто. Он любил их давать. Поэт был разным в тех интервью. По-разному относился к поэзии, событиям, людям. Это нормально. Только

о той ссылке, когда был упрямый сочинитель стихов признан тунеядцем и послан на трудовое воспитание, он всегда говорил одно и то же.

Из интервью с Иосифом Бродским Свена Биркертса:

– Можно ли сказать, что ссылка привила вам чувство единения с природой?

– Сельскую жизнь я люблю. И дело не только в единении с природой. Когда поутру встаешь в деревне – да, впрочем, и где угодно – и идешь на работу, шагаешь в сапогах через поля… и знаешь, что почти все население страны в этот час занято тем же самым… то возникает бодрящее чувство общности. С птичьего полета, с высоты полета голубя или ястреба картина будет везде одна и та же. В этом смысле опыт ссылки даром для меня не прошел. Мне открылись какие-то основы жизни.

В диалогах с Волковым:

Волков. А деревня была большая?

Бродский. Нет, там четырнадцать дворов всего и было. Но я вот что скажу. Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение! Если с птичьего полета на эту картину взглянуть, то дух захватывает.

«Основы жизни», «свою принадлежность к народу». Надо думать, не только еврейскому, русскому или китайскому. Бродский говорил о принадлежности к людям вообще, о прорыве из одиночества. Выходит, к этому прорыву и приговорили поэта идиоты-судьи в Питере.

Бродский говорил и о странной природе счастья человеческого. Вот философы считают, что мы всю свою жизнь ищем удовольствия. У каждого свой путь в этих поисках: один «ловит кайф», грабя банки; другой, собирая на лугу ромашки, а в лесу грибы и ягоды; третий, копаясь в книгах… Общее удовольствие почти для всех: любовь плотская, богатство, обжорство, пьянство…

Все верно, только ведет ли погоня за удовольствием к счастью? Не думаю. Счастье человеческое – это особенная категория, тайная. Подлинное счастье приходит к нам редко, чаще всего, совершенно неожиданно. И в самых непредсказуемых обстоятельствах.

Еще давно, до подробных знаний о Бродском, задал себе вопрос: а когда ты был счастлив? Думал, думал и, наконец, вспомнил только три эпизода, никакого отношения к удовольствиям разного рода не имеющим.

Зима. Вот я подростком иду трудиться на металлический завод в толпе работяг. Сразу за проходной – колючий, холодный ветер. Такой сильный, что тяну вниз за мерзлые тесемки уши треуха. Сумрачно. Впереди и позади темные, сгорбленные, торопливые тени рабочих. До моего инструментального цеха метров триста. Там, сразу за тяжелой железной дверью, горячее тепло кузни: такое родное и желанное.

Переступаю высокий порог – и попадаю в этот грохочущий, воняющий окалиной рай… И я счастлив! Счастлив по-настоящему. Как там у Бродского: «…это было колоссальное ощущение!»

Весна, больничный двор. Впервые выпускают меня одного – в парк, к солнцу. Устав от десяти шагов, сажусь на скамейку и вижу воробья, лихо принимающего ванну в луже. Смотрю на птицу эту и счастлив необыкновенно.

Еще раньше, в детстве: просыпаюсь рано, совсем рано. Внизу, за открытыми форточками двойных рам, метет булыжники двора-колодца жесткой метлой дворник Ахмет. И я вдруг чувствую такое счастье, такой покой, такую силу и в душе и теле, что, кажется, сама земля теряет надо мной власть и больше не будет никогда проклятого земного тяготения.

Поделиться с друзьями: