Райские птицы из прошлого века
Шрифт:
– Дурное место.
Монашек три дня молился, стоя в саду под березкою, тянул к небу рученьки белые да молитвы бормотал. Все бабы приходили на этакое диво глянуть, а некоторые, особо пробивные, и пощупать норовили. Но тут уж Егорыч им спуску не давал… монашек, чай, не для того приехавши, чтоб его всякие тут щупали, святости убавляли.
Только не спасли молитвы прежнего-то хозяина. И этому не помогут, хотя ж он за монахом слать не торопится. Ну да не в них дело, а в Егорычевой супружнице, женщине строгой, на руку горячей. Он и принял-то самую малость. Рюмашечку всего. Что ему с рюмашки-то сделается? Ничегошеньки! Так, кровушка
Страшно стало аж до протрезвения!
Но гордость не позволила отступиться. Мужик сказал. Мужик сделал.
В сад Егорыч пробирался через тайную калиточку.
– Косят зайцы траву… трын-траву на поляне, – затянул он тоненьким голоском, чтоб жуть разогнать. В нос шибануло сладостью перезревшей вишни, яблоневым цветом и еще чем-то донельзя хорошим, отчего в этом самом носу родилось свербение. И Егорыч расчихался.
Дрожали листы древесные. Высилась агромадина дома. И над самою крышей блестящей десятикопеечной монеткой зависла луна. А само-то небо было ясненькое, чистенькое, со звездами крупными, что горошины на женином платье.
Вот баба дурная! Небось волнуется теперь, гадает, куда это Егорыч подевался. А и сама виноватая!
– …а нам все равно, а нам все равно! – Осмелев, Егорыч сел на лавочку у самого дома и достал из нагрудного кармана фляжку заветную, армейскую, бережно хранимую все эти годы под тайным камнем у колодца. Самогону во фляге оставалось на полглотка, но разве ж в количестве дело?
Егорыч хлебанул и зажмурился – крепко, холера! А когда открыл глаза, то и увидел ее.
На пятачке свежестриженного газона стояла.
Егорыч моргнул – а ну как исчезнет. Не исчезла. Стоит. Глядит на Егорыча. Руку протянула и манит. Подойди, дескать. А он не то что подойти – вдохнуть не способный. И в горле ком застрял, что кляп. Ни вскрикнуть, ни взвизгнуть. Она же покачала головой укоризненно: что ж ты так, Егорыч?
И сама шагнула.
Медленно шла, да и то будто не шла – плыла над травой. Колыхалась длинная белая рубаха. Бело, но неподвижно оставалось лицо с нарисованными бровями и нарумяненными щеками. Белым же муравейником возвышался над тем лицом парик.
– Сгинь! – наконец сумел выдавить Егорыч. И перекрестился.
А потом перекрестил привидение.
Оно же, вместо того чтоб сгинуть, как положено, подняло руку, а луна плеснула свету на темный клинок топора. И тогда Егорыч не выдержал: заорал и с криком бросился прочь. Бежал, ломая кусты, топча газоны с розами и петуниями, проламывая живую изгородь и калиточку запертую. Опомнился уже на поле.
Шелестел неубранный овес, кланялся ветру. Ухала сова вдалеке. Лежала в ложбине деревенька, и, по-прежнему крепок, стоял дом.
И та, которая в нем жила.
Егорыч икнул, а фляжка, которую он все время держал в руках, выпала.
А и то правда… завязывать пора. Допился до белочки. Ну конечно… так и скажут, если кому
рассказать: завязывай, Егорыч, пока совсем крыша не съехала. И хоть ты клянися, хоть божися – не поверят.Оно же было взаправду.
Или все-таки нет?
Елена слушала дом, а он играл для нее третью симфонию на клавишах паркета и струнах гардин. И дирижер был близок. Его присутствие ощущалось даже не по букету цветочных ароматов, который совершенно не подходил ему, как не подходила вся его нынешняя жизнь.
Но разве имела она права укорять его?
– Здравствуй, – Елена осталась на кухне ради этой встречи, не сомневаясь, что та состоится.
Она ждала, глядя на огненное марево заката, и пережила прилив ночи с его лиловыми волнами и черной глубиной. Она вытерпела все эти минуты, которых сложилось великое множество.
И спрятала зеркало, потому как не желала видеть лица дирижера.
Он появился.
– Здравствуй, – голос звучал глухо. – Ты зря вернулась сейчас. Мы так не договаривались.
– Я… я не вернулась. Я не уходила.
Та, рыжая, догадалась обо всем, но промолчала, не задав вопроса. А Елена ответила бы ей, просто потому что кто-то должен знать правду.
– Я жила здесь. Я вернулась сразу после… после всего. И жила.
– Зачем?
– Затем, что… какая разница?
Ей нужно было быть здесь. Она ходила по комнатам, трогала вещи, берегла их от пыли и плесени, натирала, начищала, убирала малейшие следы присутствия Женечки. Ей было страшно, что кто-то догадается. Конечно, человек, стоявший за спиной, был прав, говоря, что никто и никогда не догадается, но… Елена не находила в себе сил просто верить.
– Никакой, – согласились с ней. – Уходи.
– Я тебе мешаю?
– Да. Сейчас – да.
– Я никому ничего не расскажу. Ты же знаешь.
– Знаю. Но дело не в тебе.
Дело в том, что Елена – осколок. Один из тех, которые собрали в мозаику серебряной чернильницы, и рыжая, преодолев стеснение и страх, все-таки придет с вопросами. А Елена не сумеет врать. Никогда не умела, потому как ложь ее обыкновенно была неуклюжа, уродлива и явна. Правда же опасна. Не для Елены и не для Женечки – Женечка там, где не страшен суд людской – но для того, кто не желает отпустить прошлое с миром.
– Ты уходи, – сказала она, почти решившись обернуться. Есть ли смысл играть в загадки, когда разгадка известна? И если так, то честней поглядеть друг другу в глаза. – Отступись. Этим уже ничего не изменишь.
– Справедливость нужна не для того, чтобы менять.
– А для чего?
Не ответили. Ушли. Призраки запахов, призраки людей, призраки событий – вот все, что осталось Елене. Если разобраться, то не так уж и мало.
Глава 5
Какая же ты дура!
– Ты дура, подруга, – сказала Галька и, оттянув пальцем щеку, уставилась на десну. Десна, отраженная в зеркале, имела приятный розовый оттенок. Зубы лежали в ней одинаково ровные, блестящие, что жемчужины на атласе.
– Я не дура! – Кирочка сидела на краю ванной, вцепившись в этот край обеими руками. Ноги ее едва касались пола, а за спиной была пустота. И Кирочка раскачивалась, ощущая эту пустоту, но совершенно ее не боясь.
– Дура, – возразила Галина, выцарапывая ногтем занозу. Черный кусок скорлупы застрял между зубами и теперь здорово мешал. – Зачем связалась? Мало кидали?