Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Разговор со Спинозой
Шрифт:

«Бейте зверюгу!» — снова звучит рефрен, повторяемый хором, а из домов, мимо которых летит собака, выбегают еще люди с лопатами, палками, веслами. Бабка с диким взором и искаженным ртом, которая только что заехала мне концом метлы, поскальзывается на льду и падает. Ее метла остается на мгновение в воздухе, а затем, падая, бьет бабку по заду.

«Убейте зверюгу!» — орет бабка, хотя толпа уже далеко от нее, и ее рев слишком громок, чтобы услышать бабкин вопль.

Я смотрю, как люди в конце улицы бьют собаку, мальчик, у которого почти нет лба, а волосы начинаются сразу над бровями, попадает ребром весла ей по хвосту, собака визжит и, уже не разбирая дороги, бросается прямо к мужчине, который держит в руке лопату, тот сильно бьет животное по голове, после чего разъяренная толпа набрасывается на собаку и лупит ее до тех пор, пока не прозвучит последний визг, продолжительный и полный боли. Потом сгорбленный старик, которого я помню с детства — он всегда просил милостыню рядом с церквями и синагогами, поднимает дохлую собаку и кладет ее в свою торбу. Затем берет торбу за веревочные ручки и волочит ее по снегу. Когда

он проходит мимо бабки, которая все еще никак не может подняться, та хватает метлу и стучит ею по торбе.

«Вот тебе и от меня, зверюга!»

Собака, которую они считали дохлой, взвизгивает в последний раз.

«Вот тварь, все еще живая», — бормочет бабка в то время, как люди помогают ей подняться.

Я иду за стариком, который тащит торбу за собой. За окнами в домах, мимо которых мы идем, стоят люди. Они, все еще неподвижные, сейчас видят, что тащит за собой старик, и на их лицах появляются странные улыбки. Мы приходим на площадь. Там лежит куча мешков. Мужчина разговаривает со стариком, дает ему деньги, и старик бросает свою торбу в кучу. Затем старик и еще десяток нищих лезут на груду мешков и поливают их дегтем. Кто-то из них поджигает один из мешков, и огонь быстро распространяется на остальные. Некоторые из собак, которых сунули в мешок, не добив до конца, начинают визжать, и я зажимаю уши. Я думаю, что если бы можно было не дышать, то нужно было бы зажать и нос тоже — ужасная вонь начинает расползаться вокруг, отравляя воздух. Я отнимаю ладони от ушей и ухожу с площади. Вой собак становится громче боя часов на башне. Часы бьют двенадцать раз.

Я возвращаюсь в дом Симона де Фриса и рассказываю ему о том, что видел.

«Каждый день в двенадцать часов на площади жгут собак, и потом до полуночи город воняет дегтем и горелым мясом. Кто-то сказал им, что собаки переносят чуму. — Он погладил по голове своего пса. — Поэтому я этой зимой не выпускаю его на улицу».

В те годы в Амстердам вернулась чума — в 1663 году от чумы умерли десять тысяч человек, а в следующем двадцать пять тысяч — каждый седьмой житель города.

На другой день я вернулся в Гаагу, а через месяц мне сказали, что Симон умер. После его смерти я решил пойти на кладбище, где были похоронены мои родители.

Проходя между могилами, я чувствовал, что мои шаги замедлились, а ноги отяжелели. Я искал взглядом, где лежат мои мать с отцом и Исаак; я помню, что рядом с могилой отца росло высокое дерево, а могилы матери и Исаака были немного пониже, на спуске к реке. Я понимал, что искать их могилы надо среди тех, что заросли сорняками, и я раздвигал бурьян, скрывавший надгробия могил, находящихся рядом с деревьями, надеясь прочитать на одной из них имя Михаэля Спинозы. Наконец на могиле под высоким деревом я прочитал имя своего отца. Я начал вырывать с корнем сорняки, расчищать могилу, потом я отошел на несколько шагов в направлении реки — две могилы были рядом друг с другом, когда я оборвал бурьян, которым заросли их могильные плиты, на одной я прочитал — Ханна Дебора Спиноза, а на другой — Исаак Спиноза. Я чувствовал только ускорение движения своего тела, я быстро рвал бурьян, раня ветками и травой ладони и пальцы, которые начали кровоточить. Потом я пошел на берег реки, взяв ведро, одно из тех, в которых люди приносили воду, чтобы мыть памятники на могилах своих близких, я наполнил его водой и вернулся туда, где лежали Ханна, Исаак и Михаэль. Я поднял ведро, чтобы помыть одно из надгробий, но у меня затряслись руки, ведро выпало, и вода вылилась на землю и мне на ноги. Я страшно устал, сел у могилы матери и тут почувствовал, как в меня возвращается что-то странное, что-то далекое и забытое. Это не было чем-то конкретным, осязаемым, это было чувство, аффект, которому я не дал определения в «Этике», не знал его названия; это была потребность сжать руки в кулаки и прижать их к груди, а потом наклониться, расслабить голову и шею и свободно упасть вперед. Потом я положил голову на ладони и стал спрашивать себя, что я чувствовал в тот момент, но ответить не мог, это не было ни печалью, ни отчаянием, ни яростью, это было какое-то междучувство, какой-то междуаффект, это был какой-то переход — мне казалось, что я даже почувствовал вкус необратимой мимолетности, вкус, который я вспомнил впервые после долгого времени, и мне не казалось, что эта мимолетность приняла облик всего вокруг меня и что я один не принадлежу ей, и что именно в этот момент ее облик расширяется и проникает в меня, поглощает мое тело и мое существование и через столько лет, впервые после смерти моей матери заставляет меня плакать.

Оттуда я поплыл на лодке в Амстердам, захотел посмотреть на место, где я родился.

Дом уже был не таким, как раньше, с него не слезала оранжевая краска, его перекрасили в красный цвет, и я наверняка не сумел бы его узнать, если бы он не был единственным домом, перед которым вырубили акации. Дверь была другая, я постучал в нее, и за ней появился слепой старик.

«Господин, здесь живет Габриэль Спиноза?»

«Извините, — сказал он, — я приехал сюда год назад вместе с семьей своего сына, я не умею по-голландски и не говорю ни на каком языке, кроме испанского. И еврейского».

«Живет ли здесь Габриэль Спиноза?» — спросил я по-испански.

«Может быть, жил раньше, но больше не живет, — ответил старик. — Здесь до нас жил человек, у которого была лавка приправ, сухофруктов и вин. Я слышал его голос перед тем, как он уехал — он говорил медленно, и в то же время словно скользил по словам, которые произносил».

«А вы знаете, где он сейчас?»

«Мне кажется, он упоминал, что отправляется на далекий остров. По-моему, он называется Барбадос или Брабадос. Что-то такое. Заходите, господин, — сказал он, — если хотите, вы можете осмотреть дом», — и махнул рукой, приглашая меня войти внутрь, в то время

как его слепые зрачки смотрели куда-то над моей головой.

Я вошел. Внутри больше не пахло нашим домом.

«Говорят, что вот это, — сказал он и указал на зеркало, — единственное, что осталось от семьи, которая жила здесь перед нами, все остальное распродано. Да, вот оно, я чувствую его гладкую поверхность».

Я посмотрел в зеркало — все лицо у меня было в земле. Я отвел взгляд, я не хотел себя видеть. Отступил на два шага назад.

«А вы, господин, должно быть, приехали из Испании, раз так хорошо говорите по-испански».

«Нет, — сказал я, — я родился здесь», и я вспомнил, что стою там, где когда-то стояла большая красная кровать, на которой я родился.

«Значит, вы родились в Амстердаме, но, вероятно, ваши родители из Испании; именно это я и имел в виду, — сказал старик и улыбнулся, проводя рукой по голове. — Я редко встречаю здесь людей, которые знают испанский. Да и вообще редко встречаю людей. Мой сын — купец, его жена и дети умерли во время чумы. Сын уходит в лавку рано утром, а возвращается домой поздно вечером, — сказал он и, нащупав рукой стул, сел. — Знаете, если хотите, вы можете купить зеркало или даже взять его просто так; мне оно больше не нужно, да и моему сыну тоже».

Мой взгляд снова устремился к зеркалу, но опять вернулся к остановившимся зрачкам старика.

«Нет, — сказал я. — У меня есть зеркало».

«Но это очень хорошее, — сказал старик. — Я иногда трогаю его. Когда мне грустно, когда мне одиноко, когда вспоминаю, что я далеко от Испании и всего, что было моей жизнью, когда я думаю, что больше не вижу, а если бы даже и видел, то все равно не мог бы увидеть того, что я хочу, тогда я подхожу к зеркалу, — сказал он, встал со стула и направился к зеркалу, — и трогаю его». И он приложил пальцы к гладкой поверхности: «Потрогайте, господин, какое оно гладкое. Прикоснитесь, пожалуйста». Он стал другой рукой искать мою руку, и я протянул ее ему. Он взял мои пальцы и приложил их к зеркалу. Я смотрел на свои пальцы. «Представьте себе, господин, сколько лиц отражалось в этом зеркале. Их больше нет ни на нем, ни в нем, но все же они оставили здесь свой след. Я чувствую это, я чувствую это кончиками своих пальцев. А вы чувствуете эти следы кончиками своих пальцев? — Он вздохнул. — Я скучаю по зрению, господин. Тем не менее, я благодарен Богу, что все еще могу трогать, нюхать, слушать и пробовать на вкус. Представьте, как тяжело было бы в мире, в котором существовали бы только идеи. Представьте себе мир, в котором не было бы зрения, слуха, обоняния, осязания. Только идеи, следующие одна за другой. Но помните, они просто проходят одна за другой, при этом они не соприкасаются и ничего не знают друг о друге. Идеи, которые не могут ни увидеть одна другую, ни поговорить с другими идеями, ни услышать их, не могут их ни коснуться, ни обонять, ни попробовать на вкус. Это был бы очень… очень… — старик пытался найти подходящее слово, — это был бы такой мир, господин, ах, это был бы такой мир, для которого я не нахожу слов. Поскольку я слепой, а эти идеи также были бы слепы друг к другу, я в первую очередь назвал бы его печальным миром, но этот мир не может быть даже и печальным, печаль приходит только тогда, когда мы обладаем знанием о чем-то другом, о чем-то, что не является мною — я испытываю печаль оттого, что с помощью прикосновения, вкуса, слуха, обоняния я знаю, что есть что-то, что не я, и в определенных ситуациях осознание этого не-я порождает грусть; а тот мир не может быть грустным, господин, потому что его идеи ничего не знают друг о друге, и разве могут они знать хоть что-то о себе, если они ничего не знают о других?» Старик остановился и отнял пальцы от зеркала. «Извините, господин, наверное, я слишком много говорю. Вы знаете, раньше в Испании я преподавал философию и мистику молодым евреям, но это было давно… — И он покраснел как-то по-детски. — А зеркало возьмите, я действительно советую вам взять его, господин, что-то очень странное прошло по вашей руке, когда я приложил ваши пальцы к его поверхности…»

Я заметил, что пальцы у меня все еще прижаты к зеркалу.

«Я должен идти, господин», — сказал я и отнял руку.

«Ах, подождите немного; я понимаю, что надоел вам, я всем надоедаю, так считает и мой сын, когда к нам кто-то приходит, а я начинаю говорить, и всегда болтаю одно и то же, а вы ничего не рассказали мне о себе, не сказали, где научились так хорошо говорить по-испански, хотя родились здесь».

«Мои отец и мать из Португалии, — сказал я, — а испанский я выучил здесь».

«Почему бы вам не присесть, господин, хотя бы ненадолго?» — сказал старик и указал рукой туда, где, по его предположению, должен был стоять стул.

«Мне надо идти, — сказал я. — Я больше не живу здесь, — и я посмотрел на лестницу, ведущую наверх в комнаты на чердаке. Я больше не живу в Амстердаме».

«А где вы живете, господин; и, пожалуйста, все равно садитесь…»

«В Гааге», — сказал я, а потом посмотрел через плечо в зеркало, и мне показалось, что я увидел свое прежнее лицо, то лицо, которое я увидел, когда впервые посмотрелся в зеркало, увидел свое удивленное лицо, когда мне было пять лет. «А почему вы больше не живете в Амстердаме?» — спрашивал старик. «Не знаю», — отвечал я, и тут мое удивленное лицо в детстве исчезло, а вместо него появилось мое лицо, когда я в последний раз смотрелся в это зеркало ночью, сразу после отлучения уходя из дома. Я видел изогнутые брови, острый взгляд, сдержанную улыбку. «С тех пор как я ослеп, мне стало все равно, где жить», — сказал старик, и тут в зеркале появилось смертное ложе матери, я увидел себя рядом с ней, увидел, как я следил за ее мертвым взглядом в зеркале, в тот момент я почувствовал, что теряю что-то, я вдруг понял, что нашел нечто, что было потеряно много лет назад, это было похоже на обретение вновь однажды потерянного чувства. «Простите, господин, я так много говорю, а вы молчите, вам, должно быть, скучно…»

Поделиться с друзьями: