Разговор со Спинозой
Шрифт:
«Но является ли и человеческое тело идеей в Боге?»
«Нет. Я уже говорил тебе: человеческий дух — это сама идея человеческого тела в Боге».
«Значит, тело не существует в Боге? Поэтому оно является отрицанием?»
«Я хотел бы подумать об этом, — сказал я. — Я не могу ответить тебе сразу. Сейчас я могу сказать лишь, что то, что ограничивает, то, что ограничено, это и является отрицанием. Тело — это отрицание, потому что оно не бесконечно».
«Значит, мне нужно иметь бесконечное тело, чтобы оно не было отрицанием?»
Я засмеялся.
«Я думаю, что ты слишком упрощенно все понимаешь».
«Так что же мне делать, чтобы мое тело не было отрицанием?»
«Тело — это форма, тело не может превратиться в нечто, не имеющее обличья, теряя свою форму, тело перестает быть телом, из чего следует, что тело, пока оно существует, является отрицанием. Для тела бесконечность недостижима».
«Так как же тогда достичь бесконечности?»
«С помощью разума».
Я говорил с ним о трех типах познания. Он ничего не понял. В конце я сказал:
«Разум доставляет мне удовольствие. Я наслаждаюсь бесконечностью».
«А ограниченными телами?»
«Нет. Только бесконечностью».
«И не хотите, чтобы и тело доставляло вам удовольствие?»
«Нет», — сказал я. «Тело не бесконечно».
«Но давайте представим, что это не так. Давайте представим, что
«Я сказал — я наслаждаюсь только бесконечностью».
«Но если тело и душа объединяются в одном и том же индивидууме, если часть души бесконечна, то и тело обладает такой бесконечной частью».
«Бесконечной остается та часть души, которая посвящена восприятию бесконечного. Тело не может осознавать — тело конечно».
«Но почему бы не осознать конечность тела, прежде чем осознавать бесконечность души?»
Я молчал.
«Зачем останавливаться на понимании ограниченности?.. Лягте, думайте, что вы мертвы, что вас нет. На самом деле я не могу сказать вам, чего у вас не должно быть, что именно вам нужно представить, помыслить, что у вас этого нет — нет тела или же нет разума. Если вы хотите испытать чувство конечности, тогда забудьте про разум — живите только телом — думайте, что у вас есть только это мертвое тело, а разум исчез. Но если вы хотите испытать чувство бесконечности, тогда забудьте, что у вас есть тело, представьте, что тело мертво, что его как бы нет, а разум остался и продолжает действовать. И то, и другое возможно, если вы представите, что мертвы. Самое главное — представить, что вы мертвы».
Мое тело содрогнулось от прошедшей по нему судороги. Тогда я не знал, почему, тогда я верил, что смерть — это последнее, о чем думает свободный человек, и не искал причины, почему предложение Иоганна представить себя мертвым показалось мне настолько отталкивающим, но теперь я знаю, что меня всегда преследовала невосполнимая потеря, которую я заставил себя забыть — смерть матери, когда я был ребенком, теперь я знаю, что в тот момент, когда я лежал на кровати, и Иоганн сказал мне, чтобы я представил, что я умер, где-то в моей памяти, куда я не мог в тот момент добраться, невсколыхнулось воспоминание о мертвом теле матери на красной кровати с балдахином. А тогда я думал, что все, что могло быть между мной и ним, только вызвало бы во мне новые и новые аффекты, отвлекая меня от настоящего познания, поэтому я встал с постели и сказал ему: «Пора тебе идти к себе в комнату. Я хочу спать».
«Я хочу остаться с тобой сегодня ночью», — сказал он, положил руку мне на плечо и потянул меня на кровать. Я чувствовал, как его выдох смешивается с моим вдохом; наши взгляды встретились, мои глаза пытались ускользнуть от его глаз, но возвращались к ним вновь.
«Мне нужно поспать», — сказал я, боясь того, что могло бы случиться, если бы мы остались наедине в комнате еще на миг.
Когда он закрыл за собой дверь, я задумался, что было бы, если бы я не попросил его выйти из комнаты. «А что было бы потом?» — спрашивал я себя. Предположим, что он остался бы жить со мной в Рейнсбурге, «а что потом?» — этот вопрос превращал мои размышления в бессмыслицу. Каждое «а что потом?» вело к какому-то неопределенному окончанию, как дорога, которая заканчивается в середине поля или в пропасти, как предложение, последние слова которого «и тем не менее» лишают смысла все, сказанное ранее, не давая взамен никакого нового значения. Я хотел, чтобы он умер. Я лежал с закрытыми глазами, приложив ладони к глазницам, мне мешал лунный свет. Я представлял его мертвым. Я представлял, как его труп лежит, забытый где-то посреди поля, и разлагается. Я представлял его лежащим и бессловесным и надеялся, что не стану задаваться вопросом: «А что потом?» И действительно, во мне не возникло желания задать этот вопрос, пока я воображал Иоганна мертвым; но появилась тяга к мертвому телу, впервые я почувствовал эту тягу давно, когда был ребенком и наблюдал за вскрытиями в Theatrum Anatomicum. Я представлял Иоганна мертвым где-то в поле и изо всех сил противостоял порыву приблизиться к нему, боролся с желанием притронуться пальцами к его холодной коже, я сопротивлялся стремлению прижать свои губы к его посиневшим губам, я боролся с позывом провести своим фаллосом по его окоченевшему телу.
На следующее утро, когда мы сидели за завтраком, живость его движений казалась мне отвратительной, жизненность в нем — отталкивающей. Я смотрел, как он кладет еду в рот, как бросает на меня взгляды между двумя глотками молока — мне представлялось, что его жизнь отнимает что-то от моего существования — тогда я думал, что страсть помешает мне создавать адекватные идеи, тогда я думал, что аффекты не дадут мне посвятить себя интеллектуальной любви к Богу, но теперь я знаю, что меня тяготил страх конца, и мысль о том, что все закончится, заставляла меня заканчивать и то, что еще не началось.
«Иоганн», — сказал я и запнулся, подумав, что впервые произнес его имя. Он посмотрел на меня. «Тебе придется уйти… Я больше не могу давать тебе уроки».
Он не потребовал объяснения. Ушел в тот же день, в полдень. Я видел, как он, идя по дороге, заметил перед собой мертвую птицу. Он наклонился, протянул руку, чтобы дотронуться до нее, но, так и не прикоснувшись, тряхнул рукой, словно желая освободиться от чего-то, и продолжил путь.
Время от времени среди приходивших мне писем я узнавал его почерк на конверте: «Профессору Бенедикту Спинозе». Я не открывал эти письма. Отодвигал их в сторону, как вино, которое не подходит для того, чтобы выпить после обеда с фасолью и перцем. Я складывал их у окна, через него была видна полянка, на которой под снегом в том месте, где я стоял, Иоганн нашел цветок. Я хотел, чтобы он, неподвижный и немой, лежал в этом поле; мертвый — чтобы мне не мешало его существование. Уезжая из Рейнсбурга, я забыл эти письма, случайно или намеренно. Там, на окне.
«Уважаемый господин Спиноза,
не знаю, помните ли Вы еще меня. Я никогда Вас не забывал и иногда посылал Вам письма на адрес в Рейнсбурге. Недавно сюда приезжала одна Ваша приятельница, Мариет Майстер, она сказала мне, что Вы давно там не живете, переехали оттуда и сейчас находитесь в Гааге, и дала мне адрес, по которому я пишу Вам. Хотя с тех пор прошло много времени, я думаю, что Вы все еще меня помните. Мы провели вместе несколько месяцев в Рейнсбурге, где вы преподавали мне картезианскую философию. Я уже давно далек от философии и от нашей северной страны, но я часто думаю о Вас. Может быть, Вам это покажется странным, но я всегда питал к Вам странные чувства, которые мне очень трудно объяснить, к тому же я часто неправильно объяснял разные вещи, да это Вы и сами хорошо знаете. Кроме того, я думаю, что Вы знали об этих моих чувствах, и в то же время, возможно, и в Вас пробуждались похожие. Я так взволнован от мысли, что Вы определенно получите это письмо, что не знаю, как все изложить понятнее, хотя, в сущности, мне нечего Вам написать, так как я уже сообщил Вам,
что давно далек от философии и Нидерландов, но я так и не сказал Вам, ни где я, ни чем занимаюсь. Знаете, после того как Вы сказали мне, что больше не будете давать мне уроки, я перестал изучать философию. Я стал священником, но недолго оставался в реформатской церкви, несмотря на то что в качестве пастора-миссионера отправился в Малабар, голландскую колонию на юго-западном побережье Индии. Уважаемый господин Спиноза, здесь так солнечно и тепло, что я часто думаю о Вас, о Вашем слабом здоровье и о том, как приятно Вам было бы жить здесь. Вот, я ушел в сторону от того, что хотел сказать, да к тому же я так волнуюсь, что уже и забыл, что на самом деле хотел Вам сказать. Может быть, мне следует начать писать снова, получше обдумать письмо, но Вы наверняка помните меня как ленивого ученика, хотя я должен признаться, что сегодня начинаю писать Вам в пятнадцатый раз, это правда, и уверен, что, если я начну писать в шестнадцатый раз, я напишу то же самое снова — без порядка, смешанно, хотя я знаю, что Вы поймете. Итак, я больше не священник. Теперь я ботаник, я изучаю цветы. Прошлое письмо, которое я отправил вам по недействительному адресу в Рейнсбурге, я написал в тот день, когда обнаружил цветок, ранее не известный ботаникам. Вы первым узнали (или вернее, могли бы узнать из отправленного Вам письма) о моем открытии, хотя я не согласен с тем, что в ботанике используется слово „открытие“, когда находят какой-то неизвестный цветок, потому что цветы открыты сами по себе с момента их создания, мы просто их находим. Я часто вспоминаю то зимнее утро, когда Вы рассказывали мне о Декарте, уже не помню что именно, ах, мне хочется разорвать это письмо и начать заново, потому что я не хочу, чтобы в нем было написано, что я не помню, о чем именно Вы мне говорили, но поверьте, я не помню не потому, что не хотел запоминать, я так хотел запомнить все, что Вы мне говорили, но мне было просто не понять все эти вещи, ах, да, вот что я хотел сказать: Вы говорили, а я попросил Вас отойти на шаг, потому что у меня появилось ощущение, что под снегом в том месте, где Вы стояли, есть цветок, и так было на самом деле. Мне кажется, что именно тогда я так сильно полюбил растения, и если бы не то происшествие с Вами, то, может быть, я до конца жизни был бы философом или священником. Я был бы плохим философом и плохим священником, а теперь вот, наверное, хороший ботаник. Уважаемый господин Спиноза, простите меня, если письмо покажется Вам слишком скучным или неученым и простым, но я уверен, что Вы простите меня, потому что теперь Вы знаете, что больше я не рассуждаю о философии Декарта, не проповедую о деяниях Иисуса, я теперь простой человек, и письмо у меня простое. Я уже давно занимаюсь только тем, что наблюдаю за жизнью растений, и иногда мне снится, что у меня есть корень и что вместо головы у меня цветок. И я радуюсь этим снам. Я знаю, Вы сейчас смеетесь, читая это, и я также хотел бы иметь возможность посмеяться вместе с Вами над наивностью моего существования, которое любому другому наверняка показалось бы пустым и бессмысленным, хотя мне такая жизнь приносит тихую радость, теплую, как ветер, дующий с океана. Вот и все, что я написал Вам, уважаемый господин Спиноза… Но вообще-то я хотел написать еще кое о чем. На самом деле, с самого начала письма я хотел написать именно об этом. Возможно, Вы помните ту ночь, после которой наутро Вы сказали, чтобы я ушел. Как ни странно, но после той ночи (Вы, наверное, забыли, что той ночью Вы говорили со мной о бесконечности), да, после той ночи я стал одержим бесконечностью. Я не нахожу слов, которыми мог бы описать это. Когда я просто смотрел на свою руку, то удивлялся, почему она не растягивается до бесконечности, когда я ложился в кровать, я смотрел на пальцы ног и представлял, что они удлиняются все больше и больше, пробивают стену, выходят из города, я представлял, как мои пальцы уже за пределами Голландии и продолжают расти к горизонту, где земной шар закругляется, образуя изогнутую линию, пальцы тянутся к небу, минуют его, продолжаются к звездам, протыкают небо, уходят за него, влетают в бесконечность… Я хотел добраться до последней точки конца, до самой границы ограниченности, я хотел увидеть, где начинается бесконечность, и все из-за Ваших слов, уважаемый господин Спиноза. Из-за Вашей убежденности в том, что тому, что имеет границы, не стоит посвящать жизнь. И поэтому я решил поехать в Индию. Я подумал — ах, да, это конечная точка, до которой доходит земля! О, как я был глуп, наверное, настолько же глуп, как и теперь, но теперь у меня есть еще одно знание. Именно здесь я обнаружил, где начинается конечное. И осознал, что конечное бесконечно. Знаете, когда я вечером ложусь на землю и смотрю в небо — небо здесь кажется очень низким, мне представляется, что какая-нибудь звезда может коснуться моего лица, и именно эта близость говорит, что все далеко и бесконечно, господин Спиноза. Да, именно это я хотел написать и написал Вам, и если Вы не забыли меня, и если у Вас есть время, и, конечно, если для Вас не унизительно писать мне, то напишите, как Вы, о чем Вы размышляете и не хотите ли увидеть Индийский океан.Почтительно Ваш,
Иоганн Казеариус»
Между четырех листов бумаги лежали три засушенных цветка. Письмо пришло на твой адрес с небольшим опозданием — через несколько дней после твоих похорон. Иоганн Казеариус ждал ответа до одного из четвергов лета того же года, когда кто-то прислал ему письмо, в котором сообщил о твоей смерти. С тех пор во снах Иоганна его огромное тело, которое простиралось от одной до другой стороны неба, уходя в бесконечность, начало уменьшаться — до границ неба, до ближайшей звезды, оно сжимается и дальше — кончики пальцев ног достают теперь только до середины Индийского океана, потом лишь до берега, и в конце концов его тело сжимается до размера крошки пыльцы на каком-то цветке. И его телу было суждено уменьшиться не только во сне, но и наяву. В тот же год он заболел дизентерией и умер теплой осенней ночью, пытаясь перед смертью посмотреть в окно на низкое небо над Малабаром. В ботанике его запомнят по растению Casearia, Jacq. семейства Flacourtiaceae, которое он открыл и которое было названо в его честь.
А потом, Спиноза? Продолжалась ли твоя борьба с аффектами и после ухода Иоганна, мучили ли они тебя и дальше, пока ты пытался приблизиться к третьему виду знания?
Нет, потом все было иначе. Потом моя жизнь стала другой, я просыпался на заре, читал Рене Декарта и Джордано Бруно, шлифовал линзы, писал и ложился спать за два часа до полуночи. Я больше не страдал от бессонницы, хотя все еще, проснувшись, сразу забывал свои сны. Мое бытие стало походить на вычерчивание точнейших геометрических форм, в которых за идеально прорисованными линиями незаметно действие руки чертежника: я все меньше жил своей жизнью и все больше писал философские работы. Мои надежды больше не включали в себя ожидание того, что когда-то я буду жить вместе с Кларой Марией, надежда теперь стала лишь определением: несуществующая радость, проистекающая из представления о прошлом или будущем действии, результат которого для нас сомнителен; и страх больше не был опасением перед вопросом «А что потом?», но несуществующей печалью, возникающей из-за прошлых или будущих действий, результат которых для нас сомнителен.