Разговоры
Шрифт:
— Но ведь смерть не раз проходила над Фаллем?
— Много раз, но, право, перед этой красотой и крыло ее легко. Если бы вы только видели то место, где могилы, где похоронены Бенкендорфы, моя бабушка, дядя и родители. На полугоре. Сзади вас на горе большой деревянный крест, перед вами, под горой, равнина, лес, за лесом море, за морем небо…
— Кто выбрал такое чудное место?
— Моя бабушка как-то сказала, прогуливаясь со своим отцом: «Вот прекрасное место, где я хотела бы быть похороненной». — «Прекрасно… — сказал он, — это хорошая мысль». И когда он умирал, — он умер на пароходе, и при нем был лишь его племянник, Константин, отец теперешнего посла в Лондоне и его брата, гофмаршала высочайшего двора, — он сказал — это были его последние слова: «Там наверху, на горе». Только уж в Фалле слова стали ясны, когда моя бабушка объяснила.
— Почему же на пароходе?
— Он ехал из Амстердама, куда его проводила старшая дочь, того самого Амстердама, который он с таким блеском взял в 1814 году. Ведь вы знаете, что в известной серии медалей Отечественной
— Есть церковь в Фалле?
— Отдельной нет. Она пристроена к флигелю, который и называется «Церковный дом». Есть в числе образов несколько недурных, так, третьестепенных итальянских картин. Это, когда Николай I во время путешествия по Италии посещал монастыри, ему подносили, а он отдавал Бенкендорфу «для Фалльской церкви».
— Да, да. Это то итальянское путешествие, когда он в Риме имел такое бурное объяснение с папой Григорием XVI?
— Так, так. В Ватикане сохранилось предание, что император был так взволнован, что вышел, забыв свою каску, адъютанта послал… На ступенях в церкви лежит ковер, который бабушка вышивала в Павловке, — лотосы по малиновому фону.
— Право же, вы должны записать все это.
— Да ведь это «все» очень мало.
— Да, но это малое — ваши глаза и уши.
— Вы сами знаете, как субъективны наши глаза.
— А вы сами не знаете разве, что субъективность — драгоценнейшее украшение объекта? А затем, ведь уши много объективнее глаз.
— Я так мало слышал. Старшие обменивались воспоминаниями при детях, но не с детьми, или очень редко. Моя бабушка мало рассказывала; это, по-видимому, входило в категорию того, что считалось слабостью, — «говорить о себе». Они были удивительно сильны воспитанием в те времена. Помню, бабушка говорила — раз она в гостиной в кресле голову откинула назад; отец сказал ей: «Мари, если ты устала, поднимись в свою комнату и ложись в постель». Ведь тогдашние гостиные знаете как были: диван, перед диваном стол, кресла вокруг стола, хозяйка на диване, дамы вокруг нее, а мужчины — «черной рамою» вдоль стен. Уж моя бабушка привезла в Фалль кое-какие вещи из Италии, разбила эту официальность, а то, например, что может быть менее уютно, чем кабинет Бенкендорфа? Не очень большая комната, в одно окно, огромное бюро, портреты государей, медали двенадцатого года и — бронза: бронзовый прибор, бронзовые бюсты, модели памятников, кусок дерева от гроба Александра I, вделанный в бронзу, в виде мавзолея. Здесь известная акварель Кольмана, декабрьский бунт на Сенатской площади: бульвар, генералы с плюмажами и с приказывающими жестами, солдатики с белыми ремнями по темным мундирам, и в пушечном дыму памятник Петра Великого… Всюду — на потолке, как и во всем доме, на лепных украшениях, на дверных ручках, всюду бенкендорфский герб: три розы на щите, девиз: «Постоянство». В Фалле много девизов; по всему парку разбросаны скамейки чугунные с гербами: подарки тех, кто гостил. Это было одно из детских развлечений — читать эти девизы. У нижнего пруда скамейка «За веру и отечество» — первые латинские слова, которые я узнал. Позднее уж мне стали приходить в голову такие непотребные мысли, что почему бы, например, не заменить всю эту латинскую рыцарыцину чисто русскими девизами: «Уноси ты мое горе» или «Где наша не пропадала»…
— Какой цинизм… романтический…
— А может быть, идеализм — цинический?
— А русские памятники есть?
— Семейные памятники. Памятник «Моим незабвенным родителям, Христофору и Анне Бенкендорфам», в виде готической часовни; памятник брату Константину: «Он кончил службу, кончив жизнь».
— Тогда мало говорили по-русски.
— И русскому языку-то научились в девичьей. Графиня Бенкендорф привезла из Водолаг и сохранила при царственной осанке малороссийское произношение с придыхательным «г», а моя бабушка, княгиня Мария Александровна, — последнее слово аристократизма в изящной хрупкой оболочке, прибегавшая к русскому языку, лишь когда нельзя было иначе, — говорила «в эфтом» и «с эс-тим».
— Осадки русской пыли на иноземном лоске.
— Чего-чего только не было в людях того времени! Под русской пылью иноземный лоск, а под иноземным лоском — какие души, какие характеры, какая простота взглядов и незадуманность пред большими событиями жизни наряду с почти религиозным уважением к мелочам! И в воспитании, при всей чопорности — такое отсутствие предрассудков, какого и сейчас не у всех матерей нашего круга найдешь. Говорили однажды: какой предрассудок бояться водить молодых девушек в музеи. Бабушка сказала: «Императрица Александра Феодоровна мне однажды сказала: „Ты уж очень благоразумна. У меня вся юность прошла перед этим Аполлоном“. И тут же добавила подробность, которую я не могу повторить».
— Я вполне понимаю воспитательное значение мелочей. А вот это именно
и коробит наших «интеллигентов»; они не понимают, не прощают, не переваривают этого рода воспитанность, воспитанность форм жизни.— Ну да, они думают, что для таких людей в этом суть, они бессильны отделить форму от содержания.
— Совершенно верно: непонимание воспитательной силы формы.
— И как же ему разобраться сразу, экспромтом, в каком-нибудь озадачивающем его положении, когда и войти, и поклониться для него уже задача, «окончить» или «начать» письмо — уже затруднение…
— Так в Фалле жили людно?
— В Фалле жили людно, разнообразно. Можно сказать, на большой дороге, на европейской дороге. С Петербургом постоянное сообщение: курьеры, фельдъегеря, адъютанты; за полторы версты не доезжая Фалля, по Ревельской дороге, до самого недавнего времени стоял маленький домик — конечно, готический, — маленький красный домик, в котором курьеры, фельдъегеря и адъютанты переодевались, прежде чем являться к графу. Гости постоянно. Целая роща из деревьев, посаженных членами императорского дома. Чугунная беседка с бюстом Николая Павловича в память посещения Фалля, и на бронзовых досках имена всех сопровождавших.
— А из постоянных близких?
— Из постоянных близких была всегда невестка графини, жена одного из двух ее братьев, — хорошо известная всему Петербургу, почти до девятидесятых годов дожившая «тетушка Захаржевская», la tante Lili. Она была урожденная Тизенгаузен, в молодости поразительно хороша, сохранила до старости величественную осанку и походку статуи командора. Ее муж, генерал, умер на площадке перед Зимним дворцом во время высочайшего парада. Его положили в царской палатке, и сюда сбежались жена, княгиня Белосельская и другие родственники. Другой брат Захаржевский умер еще более трагичной смертью. Он жил старым холостяком в своем имении Харьковской губернии — богатый старик, окруженный великолепными коллекциями. При нем жил родной племянник, Николай Похвостнев, сын сестры графини Бенкендорф. В одно прекрасное утро его нашли в постели зарезанным. Все подозрения пали на племянника. Началось нескончаемое следствие, во время которого несчастный человек мучился в напрасных усилиях доказать отшатнувшимся родственникам, что он не виноват. Он умер под этим подозрением, и только на суде выяснилась его полная непричастность к убийству: камердинер покаялся в преступлении. А «тетушка Захаржевская», о которой говорили, позднее была гофмейстериной при великой княгине Марии Николаевне. Она любила придворную атмосферу, но сохранила большую независимость в суждениях и симпатиях; двор для нее был рамкой жизни, но не самой жизнью, она относилась к двору как к службе. Она плохо говорила по-русски, ее русский язык не выходил за пределы придворных повесток, и вот однажды ее спрашивают: «Вы поедете ко двору завтра?» — «Ну разумеется, ведь это один из тех случаев, когда приглашаются все те, кто особого пола».
— Ах, это прелестно — «особы обоего пола, ко двору приезд имеющие»…
— В последний раз ее видели в свете на выходе в Зимнем дворце 2 марта 1881 года; в сарафане и кокошнике, опираясь на палку, она «начинала пятое царствование». Другая постоянная летняя гостья была старуха Ковалинская, армянка. Кто она была урожденная, не знаю; сын ее был генерал, а дочь, Аделаида Петровна, строгая старая дева, была компаньонкой графини. «Старый Коваляк» была прекурьезный тип. Она всегда сосала леденцы и, насосавшись, вынимала изо рта и завертывала в носовой платок. Когда она, чувствуя потребность высморкаться, вытаскивала платок, на нем висело всегда, как присосавшиеся пиявки, несколько леденцов. Страстная поклонница Виктора Гюго, она заставляла дочь читать себе вслух и с восторженными всхлипываниями повторяла вслед: «Ombre et nombre! Oh, que c'est beau! Ombre et nombre!» Все это вперемежку с сосанием и чмоканием. Она прекрасно владела французским языком, но вводила в него русское «слово еръ». Выйдя замуж почти ребенком, она говаривала: «Atreize ans j'etais mere-s»… («В тринадцать лет я была матерью-с».) Восторженная, пылкая патриотка, она во время турецкой кампании 1828 года с трепетом ждала всякого известия с войны. Томительно долго длилась осада Варны, больше двух месяцев. Наконец поздно вечером — она уже лежала в постели — ей приносят радостное известие: Варна взята. Она вскакивает, как была, в рубашке, кидается в переднюю, надевает калоши на босую ногу, накидывает первое, что попадается под руку — это была одна из тогдашних лакейских ливрей с бесчисленным количеством воротников, — и в этом наряде бросается по лестнице вниз; выбегает на улицу — жила она на Невском — и стремглав пускается по улице, размахивая руками, с криком: «Варна взята! Варна взята!!» Она любила море и ходила в Фалле каждое утро купаться. Любила море, но боялась холодной воды. И вот чтобы входить в финские волны, она надевала салоп. Вокруг нее кольцом стояли девушки, и пока барыня боязливо и с маленькими вскрикиваниями — «ой, батюшки, ой, батюшки!» — бережно опускалась в воду, одни девушки поднимали фалды салопа, а другие из кувшинов лили в море горячую воду.
— Невероятные времена, когда подобные вещи можно было делать и когда в их действенность можно было верить.
— Есть ли на земле что-нибудь более непохожее друг на друга, чем «век нынешний и век минувший»?
— И так было во все времена.
— И так будет во все времена. Но на той непрерывной ленте времени, которая в непрерывном беге уносит все «нынешнее» в «минувшее», светится прелестью недвижности всегда близкая, всегда юная, всегда красивая страница бенкендорфского Фалля.
Борисоглебск,
16 октября 1911