Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:

Беньямин не может быть превзойден — какое жестокое и обескураживающее суждение.

Траектория или темпоральная схема «Октобер» все более опирается на историцизм и психологизм. Его последние публикации призывают к спасению «автономии» субъективности, которая, как утверждается, сегодня пребывает в состоянии борхесовского «беспорядка, [который] стал нашим порядком, как эта постсюрреалистская гетеротопия… нашим топосом». Поскольку «в основании нашей идентичности заложен воображаемый мимесис, идентификация с образом», критику надлежит защищать автономию любой сферы, которой грозит оказаться в подчинении у фетишистских образов. Историзируя настоящее («беспорядок наш порядок»), «Октобер» продолжает настойчиво предостерегать о том, что Америка «пришла к набору социальных положений, которые воспроизводятся благодаря (бессознательной) идентификации с ранее существовавшими источниками власти и законности». Если верить журналу, он, вопреки этой всеобщей «бессознательной идентификации», способен историзировать то, как сами субъекты подчиняют себя системе подчинения [how subjects subject themselves to subjection] [221] . С какой же целью? Нынешний тон редакции «Октобер» отличается озабоченностью: культурные исследования стали симптомом того самого психоза, который должны были изобличить. В зимнем номере 1996 года в статье Фостера «Смерть в Америке» главные термины исторического анализа отрицают автономию субкультур, а на первый план выдвигается целостно-универсальный «травматический реализм». Настоящее следует истолковывать как «исторический» травматический срыв, «патологическую общественную сферу», как «психонацию» с новой массовой субъективностью [222] . Лишь признавая «требования других» — эхо призывов «Критикл инквайери» к мультикультурализму, — интеллектуалы/художники/институции могут прийти к чему-то прогрессивному: к признанию наших многочисленных «дисфункций» [223] . Мы должны производить идентификации через «разрыв». Таков заявленный журналом «Октобер» проект: историческое сознание призвано сопротивляться любой «нечистоте»

недостаточной рефлексии. Правильная рефлексия основана на травме [224] . Так, занимаясь историцистской психологизацией, «Октобер» точно так же противится ницшеанским проектам, как это характерно для издательской практики «Критикл инквайери».

221

Krouss R.Welcome to the Cultural Revolution // October. 1996. № 77 (Summer). P. 85.

222

Foster H.Death in America // October. 1996. № 75 (Winter). R 55.

223

Foster H.Postmodernism in Parallax. P. 20.

224

Здесь, по-видимому, надо указать, что «травму» следует рассматривать как набор новых академических схем для добывания денег, которые исходят от разных дисциплин, включая психологию, исследования масс-медиа, исторические факультеты и т. д. «Травма» — отличный источник для академических «подач» любым финансирующим агентствам.

Заключительные замечания

Но что из того, что заключения Ницше о французской теории относительно историографии отвергаются одним историческим департаментом и двумя прогрессивными журналами? Вполне очевидно, что историки агрессивно ведут себя с конкурирующими областями знания. «Критикл инквайери» и «Октобер» слишком часто проявляют самодовольство двух разных видов знаточества — иначе говоря, двух видов языковой политики. С одной стороны, «Критикл инквайери» критикует французскую теорию в спиритуализированном/идеализированном разрезе, для которого характерно этическое требование «ответственности за других», поддерживающее либеральную гегемониюнад субъектом: «мы знаем», кто такой субъект, чего ему нужно или недостает. С другой стороны, «Октобер» предпринимает более открыто политизированное вторжение во французскую теорию и радикально историзирует — канонизирует — настоящее, чтобы возвысить историческое сознание, сделать его самостоятельной творческой ставкой. Оба журнала используют историографию для утверждения обязанностей и потребностей — сочетания историцизма и психологизма — и дают понять, что первоочередной задачей является успокоение аудитории.Иначе говоря, «Критикл инквайери» и «Октобер» дают своим читателям надежную веру в значимость идеи «духа», а «Октобер» в то, что у современного разделения искусства/истории искусства есть прошлое — сюрреализм, — которое позволяет нам измерять настоящее. Ни в одном из этих журналов читатель не найдет идей, которые были бы заметны под новым обличием старого процесса (канонизации), поскольку, когда заявляешь о собственной «прогрессивности», разве может это означать обычный перевод политических и институциональных приверженностей на язык истории?

Если пользоваться терминами Поля де Мана, — того самого де Мана, чья репутация в Соединенных Штатах была уничтожена тяжелыми личными обвинениями в прошлых проступках, — то «Критикл инквайери» и «Октобер» ставят еще один весьма странный вопрос: к чему столько истины без иронииили что стоит за «правильным дистанцированием» от прошлого/настоящего, за их «исправлением» и идеализацией? Отвечая на вопрос, «что такое историзация?», де Ман предполагал, что она связана с сочетанием в репрезентации иронии и невинности. В статье «Понятие иронии» из сборника «Эстетическая идеология» он пишет, что «ирония вторична по отношению к исторической системе». Де Ман имел в виду, что литературность, риторика и текстуальность нарратива всегда поглощаются его инклюзивностью, устанавливающей дистанцию между «тогда» и «сейчас». Нарратив может быть ироничен по отношению к другому нарративу, но не к собственному изложению вещей. В том же тексте история предстает не как идея темпоральности, но как «возникновение языка власти из языка познания». Наши излюбленные идеи возникновения, продолжает де Ман, выражающиеся словами «случиться», «произойти», не имеют диалектического или континуального характера, поскольку не могут уйти от тропологичности и фигуративности; поэтому история не может иметь место за пределами языка или быть от него отделенной. Аполлонически-мечтательный и неизменно идеалистический образ историографической «мысли» состоит в том, что можно постигать историю без вмешательства языка. Таким образом, заключает де Ман, историография — модель сопротивления языку, поскольку «событию, происшествию оказывается сопротивление путем вписывания его в знание тропов, что само по себе является тропологическим, когнитивным, но не историческим жестом» [225] . Короче говоря, ни одна историческая модель не может избавиться от ею же насильственно установленного смысла и значения, и, подобно скачку от когнитивного к перформативному дискурсу, «ее невозможно объяснить, исходя из тропологической модели» [226] . Историографический дискурс держится на насильственных утверждениях: историографическое письмо всегда чревато насилием в отношении интерпретации и работы языка. Странный итог для этого вида письма — хотя, впрочем, в нем, вероятно, нет ничего странного, поскольку на протяжении 2500 лет мы так и не смогли выйти за его пределы.

225

Man P. de.Aesthetic Ideology. Minnesota, 1996. P. 134.

226

Ibid. P. 137.

Историки и журналы, о которых шла речь, брали из французской теории лишь то, что сочеталось с их проектами историзации —делая настоящее продолжением того, что не должно быть утрачено, и рассматривая «неутраченное» («ответственного субъекта», сюрреализм) как критерий оценки текстов и предметов, интеграции настоящего. Временами историзация может означать потребление настоящего.

Лос-Анджелес Перевод с английского М. Неклюдовой

Александр Дмитриев

Русские правила для французской теории: опыт 1990-х годов

Подводить итоги изменений российского интеллектуального ландшафта в 1990-е годы — занятие, представляющееся сейчас сколь преждевременным, столь и необходимым. Нижеследующие заметки — не более чем реплика в разговоре, который уже начался на страницах отечественной гуманитарной периодики. Важно и показательно, что такая аналитическая проработка соответствующего массива переводов гуманитарной литературы с иностранных языков, распределения их по странам, авторам и дисциплинам, а также изучение собственно рецепции (наличия/отсутствия вспомогательных статей, справочного аппарата, а также характера рецензий и т. д.) уже начали осуществляться [227] . Субъективность и фрагментарность моих соображений о «французской» интеллектуальной революции минувшего десятилетия в России определяются не только отсутствием надежной объективной базы для полноценной реконструкции этого явления, но и самой особенностью моей позиции «участвующего наблюдателя», чье вхождение в академическую среду пришлось именно на 1990-е годы. Мое рассмотрение французского фактора в становлении нынешнего российского «града интеллектуалов» следует тезисам замечательного очерка Алексея Маркова «Путеводы Псевдоса», посвященного интеллектуально-переводческим стратегиям «Нового литературного обозрения» и «Художественного журнала» [228] . Отмеченная А. Марковым постепенная (и отнюдь не «тотальная» или необратимая!) смена образов интеллектуала-гуманитария от «поэта-философа» к «ангажированному рационалисту» на протяжении минувшего десятилетия происходила не только «внутри» собственно французского влияния на постсоветскую мысль, но и привела, на мой взгляд, в конечном счете и к существенному изменению меры и характера этого влияния уже в наступившие 2000-е годы.

227

В первую очередь я имею в виду исследования Д. Хапаевой, представленные также и на страницах настоящего сборника. См. также важные соображения Л. Гудкова и Б. Дубина: Гудков Л., Дубин Б.Молодые культурологи на подступах к современности // НЛО. 2001. № 50. С. 156–163.

228

НЛО. 2001. № 50. С. 373–390.

В начале вернуться следует к исходной точке рубежа 1980-х и 1990-х годов, когда была окончательно разрушена монополия официального марксизма-ленинизма в качестве (уже во многом фиктивной) методологической базы любого философского и общегуманитарного исследования. Именно тогда работа с текстами зарубежной мысли, бывшая привилегией немногих профессионалов [229] , ранее ограниченная социально — условиями спецхрана и идеологически — необходимостью «критики современной буржуазной мысли» [230] , оказалась в принципиально иных условиях открытости и новой востребованности. Вероятно, знаком такой перемены можно считать изданный «Политиздатом» в 1991 году 150-тысячным тиражом словарь «Современная западная философия», составителями которого были B. C. Малахов и В. П. Филатов. В этой панораме современнойзападной мысли Ницше, Шпенглер и феноменологическая терминология, относимые так или иначе к началу или первым десятилетиям XX века, соседствовали со статьями о Делёзе, деконструкции, шизоанализе и постструктурализме. Авторы последних — Н. С. Автономова, А. В. Гараджа, М. К. Рыклин, наряду с В. А. Подорогой и другими, стали основой того круга отечественных философов, который был проводником обозначенной

нами «французской» интеллектуальной революции 1990-х годов. (Разумеется, большинство из них занимались рецепцией и разработкой идей новейшей французской философии в институциональных структурах и малотиражных, ротапринтных изданиях Института философии или Института научной информации Академии наук еще в 1970–1980-х годах.)

229

Я здесь не рассматриваю как присутствия среди специалистов-зарубежников немалого числа «блюстителей чистоты», так и куда более важного момента — наличия весьма оформленных и разнообразных занятий иностранной философией и методологией как в неофициальной художественной и авангардной культуре, так и в «устной» семинарской научной жизни эпохи застоя.

230

См. подробный и отчасти мемуарный очерк: Бибихин В. В.Для служебного пользования // Тыняновский сборник. Вып. 11: Девятые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М.: ОГИ, 2002. С. 880–899.

Почему именно Франция, французское влияние оказалось преобладающим на отечественной интеллектуальной сцене 1990-х годов? Концептуальный вакуум после крушения марксизма официального, очевидно, не мог быть заполнен столь же всеобъемлющей доктриной. Любые версии неортодоксального марксизма, связанные с набором самых разных имен — от Лукача и Ильенкова до Альтюссера и Хабермаса, — едва ли подходили для новых условий в силу связанности с предшествующим идеологическим каноном. Возвращенная религиозная философия Серебряного века, наследие Лосева и Бахтина (которые до середины 1990-х годов рассматривались как фигуры равновеликие), также не могли предложить нового всеобъемлющего мировоззренческого или исследовательского горизонта, отвечающего требованиям современности. Гораздо более значимым, чем воздействие Бердяева или Франка, на страницах философской периодики или в программах философских факультетов было наличие отсылок к Хайдеггеру и его критике метафизики. В начале 1990-х годов наследие Хайдеггера привлекало масштабностью интеллектуального замысла, вглубь и вширь — как суммирование/переопределение всей западной философской традиции (от досократиков до Гуссерля) [231] . Но это был Хайдеггер, прочитанный именно в русле французской традиции, от экзистенциализма до деконструкции, и именно пара «Хайдеггер — Деррида» определяла жанр и направленность работ наиболее амбициозных представителей постсоветской философии [232] . Кроме того, и философское прочтение психоанализа (Лакан, Делёз и Гваттари) стало входить в отечественный философский контекст именно через французскую реинтерпретацию [233] .

231

См. очень характерные в этом смысле материалы круглого стола в Институте философии, посвященного философии Хайдеггера: Логос. 1992. № 2. С. 63–101.

232

В плане анализа философской периодики 1990-х годов помимо «Вопросов философии» и «Логоса» следует учитывать также петербургские журналы «Ступени» и «Метафизические исследования», а также минский «Топос».

233

Стоит также отметить перевод Н. С. Автономовой «Словаря психоанализа» Ж. Лапланша и Ж.-Б. Понталиса (1996).

Почему же именно французская мысль, а не немецкая (о ком бы ни шла речь — Хабермасе, Алеле, Йонасе или Блюменберге) или характерные течения англо-американской философии (аналитической философии или прагматизма) стала поворотной для отечественной теории 1990-х годов? Притом переводы Башляра, Мерло-Понти, Койре, Гольдмана, Левинаса или Рикёра также не воспринимались в этом революционном качестве, но скорее встраивались в общий «культурный поворот» эпохи [234] . Показательно, что переводные работы Ричарда Рорти и Поля де Мана, помимо важной самостоятельной инновативной функции, сыграли в России также роль трансляции новейшей французской философии, в первую очередь — деконструкции. Вообще, американская рецепция (главным образом, на кафедрах сравнительного литературоведения) французской теории сыграла ключевую роль для «возвращения» постструктурализма во Францию и триумфального шествия его в остальном мире [235] .

234

Экспансия культурной проблематики в отечественной гуманитарии 1990-х годов критически описана в статье: Энгельштайн Л.Повсюду «культура»: о новейших интерпретациях русской истории XIX–XX веков // Новая русская книга. 2001. № 3–4. С. 107–121.

235

Курьезными свидетельствами такого американского посредничества стали переводы Деррида с английского на русский во второй половине 1990-х годов, например: Деррида Ж. «Голос и феномен» и другие работы по теории знака Гуссерля: Пер. с англ. — СПб.: Алетейя, 1999.

Именно работы Фуко, Деррида, Делёза, Лакана, Бодрийяра, Барта (и с некоторым временным отстоянием — Нанси, Лаку-Лабарта и Бадью) осваивались в России 1990-х годов не во всем богатстве и разнообразии их концепций, а воспринимались скорее в качестве имен-маркеров некой единой актуальной, модной интеллектуальной стратегии, обозначаемой как постмодернизм и постструктурализм. Эту стратегию вменялось уяснять на уровне базисных ходов мысли или хотя бы воспроизводить терминологически, если исследователь или критик претендовал на современность и «продвинутость». Именно это и приводило к тому, что в отечественных работах 1990-х годов более или менее традиционные положения дополнялись новыми, подчас странными и необязательными, словами и терминами — что вызывало не только недоумение, но и характерное уже для нового десятилетия нескрываемое раздражение против «модного французского жаргона», «засилья постмодернизма» и т. д. Эти реакции были характерны для всех национальных гуманитарных сообществ с 1970-х годов, столкнувшихся с постструктуралистским научным и постмодернистским культурным вызовом, то есть не были специфически российскими.

Однако французский «поворот» российской мысли последних десятилетий отнюдь не ограничивался философией. Начиная с 1950-х годов именно Франция стала законодательницей глобальных интеллектуальных изменений, включая эпистемологические и культурные сдвиги, связанные с широкой полемикой вокруг экзистенциализма и структурализма. За дисциплинарными пределами философии именно структурализм в 1960–1970-е годы стал наиболее значимой гуманитарной методологией. Самостоятельность поисков Московско-тартуской школы относительно работ К. Леви-Строса, Ж. Женетта, Ю. Кристевой бесспорна, и все же введение в отечественный контекст с середины 1970-х годов произведений Р. Барта, Цв. Тодорова, К. Бремона и А.-Ж. Греймаса еще более укрепляло важность именно французского примера для отечественного структурализма [236] . Работы Г. К. Косикова или И. П. Ильина начиная с 1970-х годов сыграли для внедрения новейшей французской методологии в области литературоведения примерно такую же просветительско-пропедевтическую роль, как труды Н. С. Автономовой, Л. И. Филиппова и отчасти М. К. Рыклина относительно структурализма в философии [237] . Рубежом от «пересказывающего» к «переводческому» этапу рецепции, очевидно, следует считать выход в 1989 году представительного сборника Барта «Избранные работы. Семиотика. Поэтика». Переводческий бум французской гуманитарной литературы 1990-х годов, конечно, затронул и филологические дисциплины, но, пожалуй, в меньшей степени, чем собственно сферу философии (особенно необходимо отметить перевод главных сочинений Р. Барта и издание двухтомника Ж. Женетта).

236

В первую очередь необходимо отметить роль таких антологий, как «Структурализм: „за“ и „против“» (1975) и «Семиотика» (1983).

237

См. статьи в сборниках: Теории, школы, концепции (критические анализы). Художественный текст и контекст реальности. М., 1977; Зарубежное литературоведение 1970-х годов. Направления, тенденции, проблемы. М., 1984. Эта словарно-кодификаторская работа была продолжена и в 1990-е годы, особенно в книгах И. П. Ильина и выпущенных под его редакцией справочниках: Современное зарубежное литературоведение: Энцикл. справочник. ИНИОН РАН. М., 1994, 1996. См. также: Ильин И. П.Постструктурализм, деконструктивизм, постмодернизм. М., 1996. Ильин И. П.Постмодернизм от истоков до конца столетия. М., 1998.

Пафос отечественной «французской» интеллектуальной революции 1990-х и состоял в резком — именно революционном — переключении главного философского и методологического регистра с глобального рационально-просветительского подхода («либеральный» гегельянизированный марксизм Ильенкова или культурфилософов 1970-х годов) к иным, маргинализованным и заведомо «инонаучным» исследовательским практикам, ориентированным на расщепление и дивергенцию любых идеологических тотальностей и культурных ансамблей [238] . Неудивительно, что этот перелом не мог ограничиваться сугубо теоретическими упражнениями, но необходимо должен был подкрепляться и соответствующей трансформацией практической, художественной рефлексии. Формирование в постсоветской России институций современного искусства сопровождалось также и закреплением нового языка и стиля критики как важнейшего компонента этой системы contemporary art — а сам этот язык уже сложился к тому времени под прямым влиянием и при непосредственном участии новейшей французской философии. И тут в плане «офранцуживания» языка культурной рефлексии необходимо упомянуть роль неофициального позднесоветского искусства и таких его эмигрировавших пропагандистов, как Борис Гройс и Виктор Тупицын; именно в этой среде одними из главных референциальных фигур стали Жан Бодрийяр и Жан-Франсуа Лиотар. «Художественный журнал», наряду с издательством «Ad Marginem» и «Новым литературным обозрением», стал одним из главных проводников новых интеллектуальных веяний.

238

Методологическим основанием этого подхода в начале 1990-х годов стали работа В. Подороги (см. введение к его книге «Метафизика ландшафта», 1993), деятельность возглавляемой им Лаборатории постклассических исследований (Сектора аналитической антропологии) Института философии РАН и издательства «Ad Marginem» (примерно до 2000 года). См. также программную беседу А. Иванова с В. Подорогой и М. Ямпольским: Философия по краям // Ad Marginem’ 93. Ежегодник. М., 1994. С. 9–20.

Поделиться с друзьями: