Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:
Из-за этого пришлось аннулировать уже готовившийся и даже очень ожидаемый второй номер «Шизокультуры» (его сделали бы как придется, потому что он шел послепервого). Следующие номера, независимо от своей темы, стремились сохранять инициативу, направляясь туда, где нас не ждали (безумие/искусство/политика/секс), каждый раз освобождаясь от части публики и завоевывая себе новых читателей. Главным было двигаться быстрее и не туда, где нас ждут. Это требовало немалой интуиции, а также и удачи, ведь каждый номер готовился от двух до четырех лет.
Номер «Автономия: Постполитическая политика» (1980) резко порывал с линией, которой мы следовали до тех пор. Это были оригинальные свидетельства об автономистском движении в Италии. Продолжая политический проект 1968 года, Автономия сумела придать политике коллективные анархо-ризоматические формы, после чего была объявлена преступной благодаря неслыханному сговору между ИКП, христианско-демократическим правительством и Красными бригадами. В апреле 1979 года ее исторические руководители были брошены в тюрьму. Следующим летом я съездил в Италию и встречался с самыми разными ее группами, от постмодернистского болонского крыла, узревшего форму сопротивления в техническом уме, и до троглодитского коллектива «Вольчи», вместе с которыми я некоторое время жил в римских сквотах. Я также установил контакт с идеологами движения (Франко Пипермо, Тони Негри, Оресте Скальцоне), находившимися на нелегальном положении или в тюрьме. Мне хотелось привлечь внимание американских левых к их судьбе, но реакция оказалась неутешительной: левые были в союзе с еврокоммунизмом и предпочитали не вчитываться
Скоро он зажил своей особой жизнью. Задача была не в том, чтобы как-то там побаловаться порнографией. Совсем наоборот — если не считать обложки, номер «Полисексуальность» (1981) в итоге не содержал в себе ни одного эротического изображения, одни только взятые из прессы фотографии катастроф (инстинкт смерти: этот номер, редактируемый покинувшим фрейдовскую школу Франсуа Перальди, поворачивал к Лакану). Кроме того, упорствуя в своем решении, мы не просто исследовали понятие пола (gender), но вздумали взорвать любые классификации, создавая походя категории ad hoc, не поддающиеся никаким попыткам логической систематизации: мягкий пол, институциональный пол, жидкий пол, пищевой пол, болезненный, животный, дискурсивный и т. д. Кроме того, чтобы отвадить любителей сенсационного чтива, мы напечатали весь текст заглавными буквами на компьютере, что делало чтение более трудным. Наконец, фото для обложки были сделаны не только соблазнительными, но и тревожащими: на первой странице обложки неопределенного пола мотоциклист сидел в седле в кожаной куртке и с голым задом; на четвертой — тяжелое фото, найденное в морге: мазохист-трансвестит, в которого затолкнули огромный искусственный член, и тело его уже разлагается. Тем самым были сближены вплотную слишком публичные и слишком приватные аспекты секса, оставаясь непримиримыми. Внутри номера теория (Лакан, Гваттари, Лиотар, Делёз, Барт, Окенгем) сталкивалась с разнообразными текстами и документами, непосредственно исходящими из американской культуры. Цель была все та же: интуитивно-чувственным путем стимулировать размышление, намечать сопоставления, которые давали бы выход в другие области. В общем, задачей было раскрыть «французскую теорию» вовне, а не замыкать ее в себе, не фетишизировать ее, как это уже начинало делаться в Соединенных Штатах.
Годом раньше, ожидая выхода номера «Полисексуальность», я испробовал другую, более оперативную, поистине журналистскую форму. Идея была в том, чтобы за три недели выпустить «спецномер» о дискуссии, которая разделяла в ту пору американских геев. Я обратился к Джозефу Кошуту, изобретателю концептуального искусства, работавшему с типографскими шрифтами, с просьбой сделать верстку этого номера. Текст был напечатан на пишущей машинке ИБМ и увеличен до журнального формата. Тема была весьма деликатной, почти невозможной для обсуждения, так как речь шла о педофилии («Man/Воу Love»). Но ведь именно и следовало заставить людей размышлять над такими проблемами, где они реагируют, повинуясь страсти! Вопрос был не в том, чтобы занять какую-то позицию, а в том, чтобы проблематизировать ее любыми средствами, в том числе и с помощью довольно радикального и в данном случае просто акробатического юмора. Прежде всего, был выбран крупный кегль, специально для пожилых читателей (обычно ведь считают, что педофилы — это похотливые старцы). И действительно, на развороте под обложкой можно было увидеть фотографию-архетип (Сары Чарльзворт), изображающую похотливого старичка и с ироническим подзаголовком: «этот номер, напечатанный „large type“ (крупными буквами), предназначен для „людей с широкими взглядами“» [qui ont une grande largesse de vue]. В номере участвовали Ги Окенгем, Кейт Миллетт, Мишель Фуко и Дэвид Торстед, представлявший NAMBLA, ассоциацию американских педофилов. Я даже попросил у Торстеда его фото в возрасте двух лет, и оно также было крупно напечатано на другом развороте под заголовком «Young Lust» («Юный извращенец»). Номер дополняли интервью с подростками о природе их желания. Наконец, крупным шрифтом был воспроизведен текст законов, которыми в разных американских штатах регламентируются половые контакты и где содержатся просто потрясающие по детальности описания. Собственно, единственные в номере порнографические описания были здесь, на стороне закона. В своем заключении я говорил не столько о самом явлении педофилии, безответственном и неразрешимом, сколько о его инструментализации, совершенно очевидной в той охоте на ведьм, которая шла тогда по обе стороны Атлантики: обществу, которое само на свой лад развращает детей, да и вообще все на свете, обязательно нужны монстры, чтобы восстановить свою моральную девственность.
Номер, непосредственно предшествовавший началу книжной серии, был, вероятно, самым удачным из тех, которые редактировал я сам, и длительное время, которое мне пришлось доводить его до ума (не менее двух лет), стало одной из главных причин моего решения заняться изданием не журналов, а книг. Кроме того, речь в нем шла о Германии, которая меня интересовала во многих отношениях. Для него был избран заголовок «The German Issue» — что значит одновременно «Германский вопрос» и «Германский выпуск». Первоначально этот номер задумывался как продолжение номера об итальянской Автономии. В политике Германия, как и Италия, искала выхода из терроризма (часто на путях государственного контртерроризма — точно такого же жестокого) и одновременно из своей разделенности. Я рассчитывал рассмотреть как можно внимательнее феномен германских «альтернативных» движений, более сплоченных, чем автономисты, а также культуру сквоттеров. Но у меня в уме была и еще одна задача: молодое поколение нью-йоркских художников-панков, с которыми сблизился «Semiotext(e)», разрабатывало неоэкспрессионистскую эстетику по немецким образцам. Они романтизировали насилие, в частности немецких террористов, особенно из RAF, и я предполагал прояснить для них эту сторону дела — в Италии я научился опасаться ее последствий. Я задумал этот номер за два годадо того, как немецкие, так же, впрочем, как и итальянские художники-неоэкспрессионисты добрались до Нью-Йорка в начале 80-х годов, то есть он вышел точно вовремя. К тому же нью-йоркские художественные критики, почуяв себе угрозу на своей собственной территории, злобно отвергали своих европейских противников и обвиняли их, совершенно безосновательно, в фашизме. Парадоксальным образом мне, еврею, пришлось защищать Германию, работая одновременно в нескольких планах: освещая сложные отношения между Соединенными Штатами и Германией, «колонизированной» после Второй мировой войны; проводя различие между законным насилием берлинских сквоттеров и идеологическим гангстеризмом RAF; опровергая обвинения нью-йоркских критиков и показывая, как Германия — вернее, молодые поколения немцев — действительно покончили с нашим общим прошлым.
В начале 80-х годов в Берлине я познакомился с Хайди Парис и Петером Генте, хозяевами маленького издательства «Мерве Ферлаг». Их издательская политика была довольно близка к нашей, и мы решили вместе работать над этим номером. В нем также главным был общий концепт. Скажем, в «Шизокультуре» страницы делились на две вертикальные колонки, в соответствии со стереотипом, приписывающим шизофренику раздвоение личности. Это деление давало повод к всевозможным манипуляциям, из которых особенно впечатляющей была одна: случалось, что колонки двух разных статей, размещенных рядом и схожих по
типографскому оформлению, читались непосредственно одна за другой, что создавало довольно-таки бредовый дискурс. Напротив, страницы немецкого номера делились горизонтальностеной — но то была стена фотографий, и на фотографиях были стены. Эта фотостена тянулась от Уолл-стрит в Нью-Йорке до Берлинской стены, включая в себя и Стену плача. То есть показывалось, как стена разделяет и две Германии, однако между двумя частями страницы было много переносов или даже просто перестановок. Номер заканчивался «комиксом», где кстати рассказывалась история Хайди — девушки из Гитлерюгенда, изнасилованной русскими «освободителями», затем спасенной американскими «джи-ай» и в конце концов полюбившей Америку. Замыкая круг, немецкий номер заканчивался картинкой, где Хайди клянется в верности американскому флагу. Более тонкий прием заключался в том, что перед каждой из четырех глав была помещена большая негативная карта Берлина (одна из которых, если вглядеться внимательнее, оказывалась планом Нью-Йорка), и отдельные фрагменты этих карт, будучи склеены вместе, образовывали огромную свастику. Однако свастика оставалась лишь виртуальной, состоящей из кусочков, и можно было надеяться, что она такой и останется. Действительно, ничто ведь не доказывало, что фашизм не возродится вновь где-то еще, в какой-то иной форме, там, где его меньше всего ожидают.Подготовка немецкого номера имела одно непредвиденное последствие. Маленькое берлинское издательство «Мерве Ферлаг» выпускало книги тех самых авторов, которых печатал и «Semio-text(e)». Я безуспешно пытался убедить нескольких американских издателей выпустить их книжное издание — «континентальная философия», как называли ее тогда, казалась им слишком специальной и не имеющей никакой перспективы в Соединенных Штатах. Делать было нечего, и, вернувшись в Нью-Йорк, я задумал воспользоваться маленьким форматом берлинских книжек (кое-что изменив в оформлении), чтобы создать серию французской теории «Foreign Agents», которой суждено было стать знаменитой во всех англосаксонских странах, а для некоторых людей даже предметом «культа». Серия непосредственно соответствовала линии журнала, где сознательно исключались любые вторичные тексты — предисловия, примечания, комментарии. Ее прямой задачей было показать Америке французскую теорию в ее собственном виде;зачем пить какие-то «игристые» вина, когда есть настоящее шампанское?
Между тем журнал продолжал выходить, однако его номера стали еще более редкими, и сменявшие друг друга группы редакторов не всегда в равной мере заботились о поисках визуального ряда, поэтому различие между журналом и книгой мало-помалу исчезало. Вышел тонкий и полный намеков, несколько претенциозный номер «Оазис», стремившийся в порядке снобизма наоборот пройти незамеченным, что ему вполне и удалось; потом вышел очень толстый и хаотичный номер об Америке под названием «Semiotext(e) USA», который, по крайней мере, соответствовал огромным размерам оных; следующий, «Semiotext(e) SF», был уже скорее антологией — впрочем, очень богатой, — чем журнальным номером; выпущенный в два раза большим форматом номер о «деконструкционистской» архитектуре быстро разошелся, но из-за своего маньеризма и избыточной графики оказался почти нечитаемым. Хотя журнал и продолжал выходить из года в год (один номер о Канаде, другой — о культурном импорте и т. д.), хотя и сегодня готовится замечательный номер о Бразилии, все же ясно, что лучшая его пора осталась в прошлом. Основной интерес переместился на что-то иное. Отчасти дело в том, что мне так и не удалось найти никого, кто бы посвятил его выпуску всю свою энергию, как я сам это делал на протяжении целого десятилетия. Но переменился и весь мир вокруг. Постепенно исчезли промежутки между различными институциями. Университет и мир искусства образуют теперь сплошной культурный континуум, критический дискурс, распространению которого мы содействовали, как раз и послужил стиранию любых специфических отличий, а вместе с ними и любой возможности игратьна них.
Первые «агенты», вышедшие в 1983 году, — Делёз и Гваттари, Поль Вирилио и Жан Бодрийяр — были французами, но наше предприятие являлось американским, насколько мог им быть проект, связанный с заграницей. Книги делались маленькими, черными, тонкими и демонстративно лишенными всякой аннотации или научного комментария. Они изготовлялись так, чтобы их можно было сунуть не только на стеллаж, но и в карман кожаной куртки; они были не настолько толстыми, чтобы их принимали всерьез. И в самом деле, критики тщательно избегали их цитировать, обращаясь к оригинальному французскому тексту или к каким-то иным, более благонадежным источникам, как будто в этих томиках было что-то не совсем респектабельное. Их можно было читать в метро, словно газету, по нескольку страниц, чуть ли не наугад. Они выглядели гладко, незаметно, в безупречном симбиозе с тогдашним Нью-Йорком, они как бы отражали собой эстетику нового мирового порядка: нечто прочное и портативное, компактное и с хорошим соотношением «эффективность — стоимость», менее дорогостоящие в производстве, чем журнал, тогда как на книжных полках они сохранялись гораздо дольше. Они были легкими, но стремительными, как молния. Они словно не давали остановиться и почесать в затылке, они тут же спешили куда-то еще.
Эти книги были также своего рода бомбами замедленного действия, объединенный эффект которых ощущался в течение целого десятилетия, порой не тогда и не потому, как я сам ожидал. «На линии» Делёза и Гваттари — сборник, включавший эссе «Ризома», — получил известность лишь в конце 80-х годов, в тот момент, когда французская теория, от деконструкции Деррида до психоанализа Лакана, уже давно утвердилась в мире искусства и в университете. В конечном счете прием, встреченный Делёзом и Гваттари в Соединенных Штатах, был обусловлен не столько их левыми позициями, сколько растущей популярностью Интернета, странным образом предвосхищенного их теориями «ризомы», де-центрированной и обратимой модели. (В этом недоразумении была какая-то ирония, поскольку Интернет, или АРПА, вел свое происхождение от военной технологии, предназначенной обойти последствия ядерных взрывов.) Подобная же деполитизация произошла и с Вирилио, о котором я впервые услышал от итальянских автономистов. В Америке пришлись ко двору не столько его навязчивая озабоченность войной, сколько его поразительные экстраполяции, трактующие об исчезновении пространства и о воздействии сообщений «в реальном времени» на современную реальность. Читая «Pure War», американцы абстрагировались от ее катастрофических предсказаний, рассматривая ее в позитивно-программном плане, как набросок завтрашнего дня — «постчеловеческого» и соблазнительного.
Любопытным образом, первым «настоящим шампанским» оказался Бодрийяр, чей политический путь был довольно извилист. Как и всякий уважающий себя французский интеллектуал, он начинал как левый. И действительно, обе его книги, уже переведенные ранее в Америке, — «Зеркало производства» и «К критике политической экономии знака» — вышли в издательстве «Телос пресс», близком к франкфуртской школе. Однако его критика «божественной левой», и прежде всего ФКП, обеспечила ему поддержку правых — но они вскоре оставили его, как только он стал поклонником Америки, страны, которая поражала его тем, что, в отличие от Франции, у нее нет ни истории, ни интеллектуального комплекса. Для него то была осуществленная Утопия — гиперреальность в космическом масштабе. (Действительно, хотя «идеологически» Бодрийяр и Вирилио располагались по разные стороны баррикады — Вирилио хотел больше реальности, а Бодрийяр не хотел ее вовсе, — но их работы сближались между собой в Америке, где начинало оформляться «трансполитическое» видение мира.) Тем не менее Бодрийяр был экстраполятором, а не нигилистом, каким его считали большинство людей во Франции. В худшем случае он был агентом-провокатором, который дразнил своих противников и тут же отскакивал в сторону, чтобы они теряли равновесие от собственного замаха (власть — это черная дыра, в которую всегда нужно загонять других). В лучшем же случае он был поэтом и метафизиком, упражнявшим свой ум, чтобы дойти до пределов полемики, целью которой была лишь его собственная целостность. Хотя Делёз и Гваттари всегда с пренебрежением относились к его мнениям, Бодрийяр оказался персонажем именно того рода, который они сами же прославили в «Анти-Эдипе», — детерриториализированным, чудесно спасенным, божественно безответственным. Этакий французский Джефф Кунс. Они просто не могли согласиться, чтобы кто-то еще устраивал «шизопрогулку» по их собственным идеям.