Резиновое солнышко, пластмассовые тучки
Шрифт:
Юля взяла со стола книгу (Это был Умберто Эко, «Имя Розы»), открыла ближе к концу, полистала и вновь отложила. Села за компьютер, посмотрела на пустой черный экран и, не включая, вновь легла на кровать. Полежав немного, Юля дотянулась до ящика письменного стола и достала толстую записную книжку с металлическими позолоченными углами.
Юля полистала ее, рассматривая собственные стремительные каракули.
Она задумчиво остановилась на одном своем пространном рассуждении:
«Что такое ничтожество? Сом говорит, что ничтожество — это определение человека в тот момент, когда он сдался своему страху. Поэтому каждый человек бывает ничтожеством как минимум несколько десятков раз в своей жизни. Дима говорит, что не
Тут я не согласна. Есть люди, для которых бояться — это обычное состояние, а страхи не побеждаются ними, а забываются либо заменяются. Если человек забыл, что он боялся человека, который, скажем, уже умер — разве он победил свой страх?
Ничтожества — это конкретные люди, от них нужно чистить землю.»
Юля перелистала страницы:
«21 марта. Они не знают!!! Не знают!!! Никто!!! Ни один!!! Только я знаю. Только я, оказывается. Да и то скоро забуду.»
(Запись была сделана корявым пьяным почерком, взятой по ошибке зеленой ручкой. На утро Юля совершенно забыла, что она тогда имела в виду).
«24.03 Этот март невыносим. Он будет вечно.»
Под Юлиными пальцами шелестели ушедшие дни. Весна, лето, осень…
«12 сентября. Сегодня наблюдала отвратительную картину.
Это было после шестого урока. Толпа этих недоношенных уебней (Кузя, Нестор, Мамай, Дудник… — всего двенадцать организмов) играли на маленьком поле в футбол рюкзаком Какашки. Топтали, месили, валяли в пыли, пинали, забивали друг другу голы. Дудник стоял на воротах и даже брезговал этот рюкзак ловить руками, — такой он был грязнущий. Играли где-то полчаса, там внутри уже, наверно, целого ничего не осталось. Все это время Какашка стоял в сторонке, краснел, хныкал, пускал слезу, скулил: „Ну отдайте“.
Потом им это надоело. Какашку вывели в центр поля и пообещали отдать рюкзак либо за двадцать посрачей, либо за двадцать отжиманий. Какашка поплакал и начал отжиматься. Где-то на десятом отжимании Кузя сел Какашке на спину всей своей массой, всем центнером. Какашка рухнул мордой в камни. Все заржали. Друг сверху харканул Какашке соплей на затылок.
Это происходило перед школьным крыльцом, перед окнами учительской. На глазах у тридцати человек. На моих глазах тоже. Я была одной из этих тридцати и ничего не сделала. Из школы торопливо вышел Винни-Пух и, спрятав глаза, торопливо засеменил домой. Он вполне осознавал, что мог оказаться на Какашкином месте.
Мне хотелось взять АКМ и расстрелять всех. Всех! Сначала тех скотов, потом Какашку за то что он, чмошник, позволяет привселюдно себя опускать, потом свидетелей — за то что и в лице не поменялись, гады. Потом убить себя — за то что не могу ничего изменить.
Сом стоял рядом и тоже все видел. Я спросила: „Тебе не отвратно на это смотреть?“. Он сказал с презрением: „Он сам в этом виноват“. Когда Сому страшно и гадко он прячет лицо презрением как маской. Уж я-то знаю. В такие минуты и правда веришь, что ему все по барабану, даже я верю. Эти его „чернь беснуется“, „быдло сбивается в кодло“ — фразочки, заимствованные от старших друзей, всех этих блэкеров с балаганно-сатанинскими погремухами, всех этих абадонов, антихристов, тарантулов и вольдемаров. Плюс — циничное остроумничание и пьяный анархизм Корабля, которого Сом хоть и презирает, как самого пьяного панка из всех пьяных панков (панкование Корабля время от времени переходит в бомжевание — грань тонка), но все же иногда упорно копирует. „Пьянство — удел ничтожеств“ — доказывал Сом Кораблю еще в августе, а потом так ужрался с ним дешевой смагой, сто мне пришлось тащить обоих до ближайшей колонки.
Конечно, Сом сказал, что Какашка сам виноват и конечно, я с ним согласилась. Но потом — этого я абсолютно не ожидала — он
произнес таким голосом, который от него редко услышишь: „Отвратно, Юля. А что я могу сделать?“Последняя цитата от Димедрола: „Упоение собственной жестокостью — характерная черта отребья“.
Ясное дело Ницше. И проверять бессмысленно.»
Юля взяла ручку, задумчиво повертела ее и отложила. Спрятав дневник в стол, она выключила настольную лампу.
Это случилось еще в конце июля.
Выпив бутылку пива, Юля гуляла по городу, глядя себе под ноги и ни о чем особо не думая. Ей не хотелось никого видеть, но кто-то ее окликнул. Она подняла глаза и наткнулась на Солдата.
Солдат — редко бреющийся парень лет двадцати трех с незаметными на первый взгляд садистскими наклонностями. Солдатом его называли потому, что начиная с восьмого класса, он носил только десантный камуфляж. В гражданском его не видели. В брагомских неформальских кругах о Солдате ходит масса будоражащих легенд; он знаменит пьяными побоищами в которых с редким постоянством получает полусмертельные травмы, но все же выживает. Юля думает, что Солдат выбрал себе такой образ жизни намеренно, как медленный изощренный способ суицида и к тридцати годам Солдата закономерно не станет. Когда бы Юля его не встретила, у него обязательно что-то выбито, сломано, отбито, порвано или треснуто. В один прекрасный день он просто рассыпется.
Они поздоровались. Солдат, одетый в неизменный камуфляж и шлепанцы на босу ногу, был, кажется, даже трезв. Это, конечно, удивляло.
— Как у тебя дела? — спросил у Юли Солдат с проникновенным участием. Когда он не отбивал кому-то почки, то был очень отзывчивым и сочувствующим человеком.
— Нормально.
— Как жизнь, вообще? Все хорошо, да?
— Да. Все хорошо.
Солдат очень понимающе покивал. У него были черные цыганские глаза мудрого внутренне страдающего человека.
— Да-а-а, — протянул он. — А я вот Жанку убивать иду…
Юля вздрогнула и заглянула в его лицо. На лице отпечаталась философская меланхолия без тени улыбки.
Жанка была женой Солдата, у них был годовалый ребенок. Она была тощей, истеричной теткой с крашенными волосами, двумя золотыми зубами и склочным характером. Лет ей было не больше чем Солдату, но она была морщинистой, визгливой и выглядела старухой. Солдат женился на ней по залету.
— Она, сука, уже достала, — объяснял Солдат с жутким спокойствием. — Орет на меня целыми днями… Зарезать меня хотела ножницами… Я боюсь если я ее раньше не кончу, она, блядь, как-нибудь мне, спящему, глотку перережет… Она ненормальная… Бросила в меня гантелей позавчера… Чуть глаз карандашом не выколола… Разве это нормальный человек, а, Юля?
— Наверное, нет, — сказала Юля.
— Тут надо решать. Или она, или я, — он почесал корявым пальцем неоднократно перебитый нос и сказал то, от чего Юля вздрогнула. — Сегодня я ее придушу. Как котенка. Хочется посмотреть, как она будет дергаться. Потом сдамся ментам. Думаю, больше пяти лет не дадут. Сойдет за неумышленное. Как считаешь?
— Может вам просто развестись? — предложила Юля не своим голосом.
— Развестись… — он всерьез задумался над таким вариантом. — Не, фигня это. Волокита. Еще квартиру отсудит. И, понимаешь, очень уж достала… Не могу сдерживаться…
Юля видела, что это не пустой базар, что Солдат все продумал и решил. Она мучительно искала слова способные его остановить, но таких слов не было.
Обычно доведенный до крайности человек жаждет, чтобы его выслушали и все-таки отговорили от непоправимого. Он ждет сочувствия, от медлит, выжидая того, кто бы его спас. С Солдатом было иначе: он не угрожал Юле, что сделает это, чтобы она его отговорила; он спокойно и деловито сообщал ей свое решение. Он рассказывал, как в последний раз напьется, как будет душить жену, как наутро пойдет сдаваться.