Резиновое солнышко, пластмассовые тучки
Шрифт:
Но Горик прошел мимо. Как и любой прошел бы.
А через десять минут Сом уже взял себя в руки. Тот единственный момент был навсегда упущен и Горик жалел об этом до сих пор. Он знал, что такое не повторяется.
Чтобы отвлечься от мыслей о Соме, Горик стал наблюдать за пухленькой спортсменкой, бегавшей вокруг футбольного поля, но та, побегав еще немного по кругу, убежала с поля зрения. Тогда Горик заметил Какашку, медленно бредущего к нему со стороны трансформаторной будки. Там он, понятное дело, прятался от Кичи на заросшей зеленью спортивной площадке. Интересно, подумал Горик, какого его вообще сюда принесло. А меня, тут же подумал он вслед, меня-то какого сюда принесло? Видно, была какая-то причина.
Какашка
Какашка был чучелом, которое клевали все. Какашку обзывали, а он хихикал; его избивали, а он извинялся; его унижали, а он пытался понравиться. В те дни, когда Какашка был в школе, Горика почти никто не трогал — ни Мамай, ни Кузя, ни Дудник: все они были заняты Какашкой.
Горику было даже жаль Какашку. Он знал, что такое быть всеми презираемым, и только благодаря хитрости, выработанной за годы бродяжничества, Горик не стал, как и Какашка, всеми избиваемым. У него были свои методы борьбы с этими мудаками — главным образом помогало инстинктивное знание человеческой психологии… Вот только с Кузей надо будет разобраться, но это ладно, это потом… Какашка прошел мимо Горика, как обычно ссутуленный, опустив глаза, с затравленным лицом, которое у Сома Горик видел лишь однажды, а у Какашки — всегда. Они поздоровались, и Какашка пропал за поворотом.
Горик закурил и стал задумчиво наблюдать за солнцем, которое медленно падало куда-то в кучу многоэтажек, на проходные дворы и лавочки у подъездов. Потом он вдруг поднялся и протянул руки, словно желая обнять хоть кого-то. Но никого не было.
Тогда Горик закружил на площадке вальс сам с собой, обнимая за талию мнимого партнера и держа его руку, на удивление птицам и случайным прохожим. Последнее время такое случалось с ним часто.
3. Чувства? Нет никаких чувств. Ненависть, скука, презрение, страх и отвращение давно растворились друг в друге и смешались в коктейль, который коротко можно назвать тупым бесчувствием. Все как у людей, только вот что-то внутри опустилось на несколько лестничных пролетов. И теперь как в песне: это не жизнь, это ниже ее.
Мысли? Нет никаких мыслей — лишь одна кружащаяся по спирали мысль о том, что никаких мыслей нет. Мысли были раньше, они вырождались в слова (в крики! в крики!!!), они раздирали глотку, но разве хоть кто-то их слышал? Разве хоть кто-то их слушал?
Эмоции? Не смешите.
Жизнь? Покажите, что это и где это бывает.
Самоконтроль? Зачем? Чтобы не прыгнуть? Это не нужно. Чтобы не прыгнуть есть.
Страх? Высоко, не так ли? Все видно. Весь город. Трубы, троллейбусы, светофоры. Дороги. Люди. Мать их. Скоро, уже скоро, деревья-могильщики похоронят всех в желтой листве. Но мы раскопаемся. Мы всегда раскапываемся. Увы.
Школа? Ну конечно, любимая школа, а лучше бы оптический обман. Рядом заброшенный детсад, чуть дальше, через дорогу, ПТУ. Три жизненных ступени порядочного горожанина.
Будущее? Нет. И не надо.
Смерть? Вот это единственное, ради чего пока еще стоит жить.
2
Теплые деньки октября
1. Мамины слова: «Гена, вставай» заглушили что-то очень важное, что-то невероятно важное. Чей-то тихий-тихий голос облачком кружился в ушах и, если бы не мамин крик из соседней комнаты Генка разобрал бы, что шепчет ему этот голос.
Генка открыл глаза и поморщился от золотистого лучика, проедавшего занавеску. Было тепло, и за окном даже
чирикала какая-то птичка. Часы на стенке показывали без пятнадцати семь — секундная стрелка медлила, будто задумавшись, но все же принимала решение и отчаянно бросалась на новую отметину. Было в ней что-то от самоубийцы на краю пропасти.В школу, подумал Генка. Пора в школу.
Дальше все пошло, как обычно. Генка включил тело и отключил сознание, превратившись в обыкновенного утреннего зомби. Он заправил постель, оделся, пошел в туалет, помочился, пошел в ванную, умылся, и только когда он чистил зубы, презирая двойника в зеркале за уродливость, Генку словно рубануло топором — Артем!!! Голос постоянно шептал ему одно и то же: артемартемартемартем… Артем! Генка вспомнил, что ему снился яркий длинный сон, связанный с братом, но о чем был этот сон, Генка не помнил. Осталось только имя — Артем.
— Сына, иди кушать!
Генка не обратил на голос матери никакого внимания. Он вдруг понял, что он уже не просто не скучает о брате — он не помнит его. Не помнит лица, не помнит движений — а ведь когда-то от этих воспоминаний нельзя было убежать. А сейчас брат если и снился, то кусками, как рассыпанная мозаика — то руки, то улыбка, то имя… словно кто-то наверху измельчил образ Артемки в кровавый фарш и теперь выдавал его Гене в порционных тарелках. Я не помню Артема, подумал Гена, и на глазах появились слезы, я его забыл! Забыл! Артема!
Генка выплюнул белую от пасты воду в раковину и, швырнув туда же щетку, побежал в свою комнату.
— Сына, ты кушать идешь?!
Он распахнул шкаф, выволок оттуда картонный ящик с детскими игрушками и всяким дорогим сердцу хламом, и перевернул его, высыпав на ковер все содержимое. Здесь, где-то здесь… Он нашел небольшой коричневый альбом, открыл его и долго смотрел на фото на первой странице. Старая, черно-белая фотография; есть и цветные, но эта почему-то дороже всего. Артем улыбался, и теперь Генка вспомнил: светлые волосы, улыбка с ямочками, глаза… Сколько же ему тогда было? Наверное, меньше, чем мне сейчас, подумал Генка. Лет десять, наверное.
— Сына, ты что там заснул?
Генка шмыгнул носом и, коснувшись ладонью бугристого от прыщей лица, обнаружил, что оно мокрое от слез. Когда-то я плакал потому, что не мог его забыть, подумал Генка, теперь я плачу потому, что не могу его вспомнить. А ведь есть все же, что-то общее, не смотря на то, что он был смелым, а я трус, он был красивым, а я урод…
— Сына!..
— Иду, мам! — отозвался Генка, вытирая лицо, и добавил уже тише, — сейчас иду…
Там, в мире людей, который начинался для Генки с его родителей, все было как всегда. Мать приготовила завтрак и теперь прихорашивалась на работу, стараясь выглядеть моложе с отчаянностью камикадзе, а отец — Верховный Хранитель Дистанционного Пульта — сражался с завтраком, читал газету и щелкал каналами. Ему не надо было на работу, его завод уже полгода стоял. В спортивных штанах советского производства и рваной тельняшке, небритый папа выглядел домашним, как тапочки — наверное, поэтому кот Маркиз так любил сидеть у него на коленях.
Едва увидев эту знакомую до кровавой рвоты картину, Гена понял: со всей своей непоправимой неизбежностью на него обрушился новый день.
Генка опасался приходить в школу слишком поздно, минут за пять до начала урока; тем более он боялся опаздывать. В таких случаях класс уже был в сборе и, когда он входил, все его замечали. Кто-то его толкал, кто-то бил, кто-то говорил: «Привет, Какашка!» либо что-нибудь другое нарочито писклявым голосом, а остальные просто смотрели и от этих взглядов тоже было очень больно. Потому что смотрели они не на одноклассника Гену Кашина, а на Какашку. Нет, Генка никогда не приходил слишком поздно.