Роман о себе
Шрифт:
Неужто опять в море, опять дорога туда?
Несколько раз попадали в грозу. Тучи, застилая сильное летнее солнце, пропускали темные дымные лучи. От них мрачно блистала река с пустым теплоходом из Гомеля. Как-то по-особому был озарен и лес, еловый подлесок с большими березами на переднем плане по обе стороны шоссе, и дальше рощи за полями, уже недалекие от тех полян, где я бродил с Натальей. Порой проливался такой обильный дождь, что автобус останавливался, пережидая ливень. К нему бежали, спасаясь от потопа, грибники с полными ведрами желтых твердых лисичек. Мне часто потом вспоминались эти летние грозы по дороге на Рославль и темные лучи, бьющие из облаков. Я видел в них какой-то знак беды для этой полосы земли в междуречье Сожа и Днепра, по которой пройдет, как смерть с косой, чернобыльское облако. Надо же было мне оказаться на этой дороге именно в тот черный жаркий апрель, чтоб постоять под радиоактивным дождем на тещином огороде! А потом еще не раз ездить к ней по земле, что уже перестанет быть землей, а станет "зоной заражения". Мы ели, что поделаешь!
– и картошку, и яблоки из сада Нины Григорьевны, хотя ничего этого нельзя было есть. Мы не могли забыть и отбросить
Потом Юра ее кому-то отдал.
Ни разу я не приезжал сюда отдыхать, как сын тещи Леня или Наталья с детьми. Это было единственное место, где я бы умер от скуки, если б не смог себя чем занять. Все время пропадал в огороде... Сколько там удивительного всего! Приподнимешь подгнившую колоду - и отлетает туча прятавшегося от жары комарья! Запрыгают в стороны влажные, уже неведомые лягушки... А гнездо красавцев-шмелей, похожих на бочонки? Как впивались они в заляпанный мыльной пеной розовый куст у рукомойника!..
Кто тут сидел под этими яблонями?
Юра Меньшагин - муж тещиной сестры, обходивший с геологической разведкой Якутию. Пацаном поджигал быховский мост перед приходом немцев. Был увезен в Неметчину, а когда немцы начали оплачивать свои преступления, как ни трудно ему стало жить, отказался от их дармовых марок!..
Сидели Толя-Большой и Толя-Маленький, по комплекции наоборот, закадычные друзья, не-разлей-вода, лихие десантники. Толю-Маленького, весом за сто, обычно первым выталкивали при самолетных прыжках, для определения силы ветра. Толя-Большой, Натальин дядька, худой, кожа да кости, отчаянный партизан и пьяница. Я растрогал народного поэта Петруся Бровку, рассказав, как Толя-Большой приносил Наталье в партизанский лагерь немецкие конфеты. Наталья, играя с пустыми гильзами, продолжала играть и с конфетами, не догадываясь, что их можно есть. Петрусь Устинович, смахнув слезу и подмахнув бумагу о переводе Натальи в Минск (его подпись была росчерком Бога для РОНО), сказал: "Я б тольки за жонку принял тябе у Саюз письменников!.." вот какая сидела здесь родня.
Появлялся Леонид Антонович, ученый сосед, имевший трех дочерей, которых любил с такой необычайной силой, с какой ненавидел зятей. Мне был бы близок по душе этот человек, сотворивший кумиров из собственных дочерей, но жутковато было представить: а если б оказался его зятем? Меня трясло, как осиновый лист, когда я слышал трехчасовой монолог о зятьях, завладевших дочерями! Казалось, что Леонид Антонович проговаривал теще текст из неведомой драмы Шекспира, а в часы подъема достигал накала трагедий Еврипида или Софокла. Являлась, пригорюнясь, поплакаться Нине Григорьевне соседка, Валентина Тимофеевна, принимавшая у себя целый гарнизон. Влетала коршуном, стрекоча языком, фронтовичка Маруся, чтоб вырвать из застолья Толю-Большого, -чтоб он не пил у сестры... Вот Нина Григорьевна, жалеющая пьющего брата и безжалостная к языкастой Марусе, -разве она в идеале права? Вся улица ходит к ней исповедоваться: и пьяницы, и проститутки, и просто ушибленные на голову. Всех она выслушает и ободрит. Марусю же, как Нина Григорьевна рот откроет, начинает рвать... Вот и помири их!
Многие вещи, о которых не договариваешь с другими людьми, я мог бы, кажется, договорить среди белорусской родни. Приехав тогда со съемок геройского пацана, я думал: а взял бы меня в отряд Толя-Большой, если б это я вылез из Лисичьего рва? Трудно сказать! И нельзя осудить. Если еврея попросту гнали взашей, то своего не так-то отпустят: а вдруг подослан? Выслушают, дадут лопату: "Копай", -и копает себе могилу. Или матери не душили своих детей, чтоб не выдавали немцам криком?.. Ну, рассказал бы им о судьбе еврейского пацана. Развели б руками: не мы решаем... А если б я им сказал, как живет бабка Шифра? Что там я увидел и пережил? Это все равно, что испортить воздух, когда люди вбирают его в себя, готовясь выпить...
Ведь как бывало у меня с Ниной Григорьевной? Потрудимся славно вместе, породнимся в огороде, сядем ужинать. Начнет она вспоминать о былом: о доме отца, о молодых годах и прочем... Занятно! Я уже начинаю с ней искать общий язык. Не дай Бог поддаться минуте, сказать о том, что тебя гложет! Глянешь: сейчас уши заткнет. Вот когда сын Леня заговорит о своих газопроводах, тут она вся в волнении. Все уловит и поймет, и объяснит в пользу Лени. Не одобряла Нина Григорьевна моего отца, зная о нем со слов Натальи... Что это за отец? Вот бы его вызвать на беседу
да просветить ему мозги! Историческая встреча Бати с Ниной Григорьевной произошла на быховском вокзале. Батя передал ей Олежку, гостившего в Шклове, и поехал, куда ехал, -кажется, в Могилев. Больше они не встречались, и я был рад, что Батя не дал себя уговорить посидеть в этом саду. Мне было бы тяжко представить, как он бы, выпячивая глаз, напившись, хвастался, что белорусский композитор... Смех один!.. Везде Батя смог бы прижиться, только не в саду Нины Григорьевны.Вот прижилась же бабка Шифра!
Привез я ее сюда, украв у второго мужа. Настояла сама Нина Григорьевна: хватит ей одной быть нянькой Олегу! Я не сомневался, что Нина Григорьевна отправит бабку обратно через день-два. До меня же доходили слухи, что живут они мирно. Наталья, ездившая проведать, подтвердила этот феноменальный факт. Похвалила бабку: ходит в чистом, за собой следит. Еще бы! Бабка, что ни говори, имела молодого мужа... Пришла пора и мне ехать в Быхов. Возвращать бабку в Кричев, а Олежку - в Минск. Приехал, сам удивился: как тихо живут! Бабка молча сидит, редко слово уронит... И это бабка Шифра? У нее же рот не закрывается! Стал я размышлять... О чем могла, приехав, говорить бабка Шифра? Едва присев, среди любого разговора, она порывалась бы вставить свое: "Подождите-ка, я вам скажу пра Бору маяго!.." С утра до вечера, - и гвоздем всего, что моя мать - русская... Да и себя бабка Шифра выдаст за кого угодно. Если Нина Григорьевна - белорсуска, то и бабка Шифра - белоруска. Но разве есть у нее умение говорить к месту, а не ляпать, не противоречить на каждом шагу? Культурная теща раскусила, конечно же, в один момент... Мало того, что зять прикидывался полурусским, так еще выслушивай о нем панегирик тут... Так что же случилось, что бабка Шифра ходила за Ниной Григорьевной, как прислужница, ела тихонько в уголке, боясь через доску переступить, чтоб лишний звук не возник в хате? Такой сделала ее Нина Григорьевна одним своим выражением на лице. Знакомое выражение: как будто ей перднули под нос!.. Учуяв сердцем, что в этом доме ко мне любви нет, смолкла бабка Шифра. Ей стало не о чем говорить. А прислуживала потому, что Нина Григорьевна все-таки - моя теща...
Как застенчиво, не зная, куда девать руки, готовые что-то унести и принести, относилась бабка к Наталье! Вроде той самой собаки...
Совсем по-другому вела себя бабка в доме Ленки...
Мифологический пример долголетия Бати, умершего в возрасте за 60 лет, потрясает сам по себе. В нем, в этом примере, -не в судьбе Бати!
– все ж, пожалуй, нет никакой трагедии. Куда страшней умирала бабка Шифра в обстановке ненависти всех батиных детей, безоговорочно ставших на сторону Матки. Пришла расплата за годы вражды... Ненависть стала неуправляемой после смерти Бати. А что же бабка Шифра? Приняв их условия, она жила с ними, кляня их и отвергая. Даже оказавшись в сумасшедшем доме, куда ее поселила Ленка (я узнал об этом через много лет после того, как бабка Шифра умерла), собирая всякие крошки, бабка отворачивалась от той пищи, что приносила внучка: "Уходи, сучка!.." Да, Ленке было не сладко с ней: приглядывать, убирать, отстояв смену в швейном цехе, где она была передовицей; гробила здоровье, чтоб обставить свое жилье; влипала в фатально следовавшие один за другим происшествия, отделываясь, не в пример мне, переломами рук и ног, сотрясениями мозга и ушибами позвоночника, - красивая, молодая еще, любимая еще моя сестра! Но я уверен, что если б кто-то из батиных детей, ждавших конца этого невыносимо затянувшегося умирания бабки Шифры, сумел бы отодвинуть ледяную заслонку от своего сердца, бабка Шифра умерла бы тотчас: ее литое, закалившееся в ненависти сердце, не выдержало бы такого поворота к себе.
Помню свой приезд к Ленке, когда бабка, наполовину в могиле, вдруг прибежала, как ни в чем не бывало, услышав мой голос на кухне, и, приспособив ко мне еле видящий с лопнувшим сосудом страшный глаз, бросилась с плачем: "Бора, забяры мяне да сябе!.."
Почему же не взял?
Было категорическое, пылавшее гневом письмо Нины Григорьевны отцу: она не позволит обременять Наталью чужой старостью! Есть сын, куча родственников, а никто не хочет брать к себе старуху. С какой стати ей "жить у Наташи"? Я мог нажать на Наталью из-за бабки Шифры. Думаю, она б сдалась. Тогда бы я лишил здоровья Нину Григорьевну... Семейная жизнь все равно не выдержала бы такой растяжки. Возник тот же тупик: я мог бы жить, например, с бабкой Шифрой у валютной Тани. Или ей не приходилось безропотно ухаживать за самодуром генералом-отцом, загнавшим в гроб молодую жену, мать Тани, насиловавшего Таню и пытавшегося отдать ее в жены своему другу-генералу? Я мог бы завезти бабку даже к сумасшедшей Нине! Правда, тогда у меня вроде еще не было ни Тани, ни Нины.
Я говорю о психологическом тупике, из которого сам не мог выйти: я не мог тянуть свой воз со своей женой и со своими детьми! Иначе бы меня осудил Высший суд в саду Нины Григорьевны.
Наталья, напомнив мне о бабке Шифре, хотела расслабить сердце сочувствием Нине Григорьевне. Нельзя допустить, чтоб ее мама умерла одинокой в своем доме. Ведь здесь ее семья, в Минске, а не там, где Толя-Большой, Юра, сестра и так далее. Вот ведь как умерла бабка Шифра в квартире Ленки! Уже неважно, как случилось с ней, а важно, как бы не случилось с Ниной Григорьевной...
Моя ненависть к Нине Григорьевне, когда я увидел ее у себя в квартире, была неосмысленной. Сейчас, осмыслив ненависть как жалкую подленькую месть за собственное отступничество, я готов помириться с тещей. Я считаю, что Нина Григорьевна вполне заслужила всех привилегий любви в своей семье. Ее глухое, упрямое непонимание, отрицание всего, к чему я стремился, - это тот самый "довесок" к Наталье, который и склонил чашу весов. Я понял, что если б даже не жил свободно, словно и не женат, а трудился, как вол, на казенный дом, - во имя будущей пенсии, отмеренной нашим Президентом; если б не скитался по морям, а всю жизнь положил на то, чтоб угодить Нине Григорьевне, - ничего б не изменилось. Помню как не вытерпев ее наставлений, я спросил: "Почему же Наташа со мной живет?" На это Нина Григорьевна ответила недоуменно: "Может, она тебя любит..." - то есть это какая-то личная блажь Натальи, во что нечего и вдаваться.