Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Голоса, появившиеся вслед за музыкой, не кричали. Были слышны шаги, отрывистые фразы, работа каких-то механизмов. Разговаривали две женщины, потом – женщина и мужчина. Я понял, что женщина много работает, кажется, где-то на заводе, у нее есть подруга и мужчина, который все время хочет ее подвезти после работы до дома. Чтобы работать, женщине надо было, кажется, уметь читать, она читала плохо и очень волновалась, когда проходила экзамен, но тем не менее у нее все получилось. Потом снова были звуки фабрики, потом вдруг машины застучали в одном ритме, звук ударил со всех сторон, сзади, сбоку, спереди; множество людей запели по-английски какую-то странную песню, в такт машинам. Я представил себе Потсдамерплац,

гудящие и звенящие огромные железки – краны, большие машины, двигающиеся по пустырям – это было здорово, настолько здорово, что я забыл мое досадное положение, мою неудачную попытку флирта; я сидел и радостно слушал. Потом началась чертовщина.

Женщина, главная героиня, оказывается, слепла. Она рассказывала об этом какому-то своему соседу, рассказывала еще о том, что ее сын тоже может ослепнуть, если не сделать ему операцию, поэтому она все время работает и копит деньги. Потом было несколько безмолвных сцен, полных шагов и шорохов, после чего снова разговор женщины и соседа, из которого выяснилось, что сосед каким-то образом украл у нее деньги, припасенные на операцию. Были эмоции, крики, наконец борьба, тяжелые тупые удары, потом сосед утих, а женщина за-душенно и неприятно рыдала, из чего следовало, что она, кажется, его убила.

И потом, когда рыдания и всхлипы наконец затихли, вдруг что-то словно переключилось, и снова началась музыка. Женщина запела. И это было бы еще ладно – запел и убитый сосед, он пел приятным баритоном английского джентльмена, словно успокаивая женщину-убийцу. «Пустяки, дело житейское, погорячилась – бывает!» – вероятно, пел он. В этом месте, как и в начале фильма, где был грохот и «Efes Pilsner», я почувствовал, что почва уходит у меня из-под ног – я больше ничего не понимал. Моя спутница сидела как монумент, без единого движения, кажется, слегка приоткрыв рот – пряное облачко ее теплого дыхания клубилось на уровне рта. Как-то это все объяснялось, все было очень просто, и очень, очень интересно – ее напряженное, старавшееся сохранять неподвижность тело было все внимание. И я, пытаясь продраться сквозь мою черноту, следил за событиями.

В фильме опять пели – где-то на железной дороге, в такт стуку колес, короткая нота на первый удар, длинная – на второй: та-тааам, та-тааам… Поезда медленно и грузно шли, кажется, по мосту, немного детский надломленный женский голос и мягкий мужской выводили нехитрую мелодию, я вспоминал мою дорогу из России в Германию, то же мучительное, всепроникающее та-там, та-там, удары из-под движущегося пола, тряску на маленьком столике под окном, остановки, когда тело все еще как бы продолжает, отбивая колесный ритм, лететь вперед, лязг дверей, пограничники, говорящие что-то гортанно-лающее на непонятном еще языке, жужжание и дрожь состава – смена колес под Брестом… Она тоже уезжает, наверное, хочет скрыться с места преступления.

И только потом, когда женщина говорила с режиссером и мелькнуло слово «репетиция», я неожиданно все понял. Ну конечно, это был просто театр! Такой театр, где все поют – на таком спектакле я заснул когда-то в Ленинграде. Значит, это просто фильм о театре, а «Dancer in the Dark» – вероятно, название пьесы. Открытие это наполнило меня невероятным разочарованием. Они репетировали, кто-то отстукивал ритм по деревянной поверхности, пели хором; значит, была сцена убийства, сцена бегства; сейчас ее должны все-таки поймать, в театре преступника всегда ловят. И действительно, дальше появлялись адвокаты, полицейские, лязг металлических решеток; я почти перестал следить за действием и снова начал думать о том, что после сеанса нам придется попрощаться, и я больше никогда не смогу ее встретить. Она по-прежнему сидела неподвижно, непостижимо, наверное, ей было немного жарко: тонкие струйки мокрого воздуха, чуть влажной ткани исходили от нее, бесконечно мягкие,

немного детские – как у ребенка, который долго бегал во дворе, но – тише и ароматнее. Ее напряжение было спокойным, ее дыхание, эти мягкие струйки, исходившие из пор – все было ровно и убаюкивающе, сокровенно и сказочно.

Над залом снова взметнулась и полилась песня, надрывно и плачуще пела женщина, главная героиня фильма, без музыки, без сопровождения; голос пусто и одиноко звенел в зале, пытаясь найти точку опоры. Пение было прервано падением какого-то тяжелого тела, чего-то плотного – занавеса. И с задержкой в секунду люди в зале, множество людей, вздрогнули единым толчком, где-то далеко вскрикнули. Воздушная волна, вспугнутая этим движением, ударилась в экран и стены – и снова стало ненадолго тихо. Потом люди начали вставать, зал задвигался – фильм кончился.

Она еще сидела, пропускала людей мимо себя, потом наконец встала. Я тоже встал, надел очки, начал проталкиваться туда, куда все шли и откуда била свежая лучистая струя вечернего воздуха – к открытой двери.

Мы вышли в теплую ночь – люди снова толпились у кинотеатра, но не гудели, как до начала – говорили тихо и словно немного испуганно, как это случалось у меня в темном зале ресторана. Направо от выхода люди сидели в открытом кафе – там был запах сыроватых деревянных столов, и пар, поднимавшийся над теплыми окружностями – чашками.

– Выпьем кофе? – спросил я с надеждой.

– Нет, спасибо, я немного тороплюсь, – рассеянно ответила она.

– Пожалуйста, пять минут! – попросил я.

– Ну хорошо, давай сядем!

Мы сели за тощий столик на металлических кривых ножках, заказали два кофе и какое-то время молча пили.

– Тебе понравился фильм? – спросил я наконец.

– Да! Спасибо тебе, очень хороший. Не совсем в моем вкусе, но очень сильно!

– Да, – ответил я, – действительно сильно. А почему не в твоем вкусе?

– Ну… я не люблю, когда мной так явно манипулируют, – нехотя отвечала она.

– Ну да, конечно.

– Все эти сцены вроде отнимания денег у бедной матери – понятно, чего от меня ждут – что я буду ее жалеть. По-моему, это слишком ясно.

Надо что-то возразить, а то я все время соглашаюсь, как болван, подумал я и сказал, сам не узнав своего голоса:

– Мне понравилось! Очень эффектная сцена!

– Ну да, – ответила она немного презрительно, – слишком эффектная! Или в конце, этот фон Триер обязательно хотел, чтобы все плакали. И многие плакали. Но мне как-то не хотелось плакать, наверное, именно поэтому.

– Ну да, – ответил я, – и мне тоже не хотелось. Я вообще не понимаю, почему все так реагировали.

Она допила кофе, немного приподнялась, снова, как в кино, напряглась: я договорю, и она встанет, скажет, что торопится, и уйдет…

– Не понимаю, – продолжал я, пытаясь остановить это ее движение, – ну да, театр, постановка, очень важно. Ну, не хлопали. Провалился спектакль. Но зачем же плакать? И пьесу ставили они не очень интересную. Я бы…

И тут что-то случилось. Она как будто осела на скамейке, съежилась, руки опустила на стол, и ее лицо стало немножко ближе ко мне.

– Подожди-подожди, – заговорила она мне прямо в лицо, и ее голос впервые стал заинтересованным, даже немного тревожным, – подожди, что за ерунда? Какой театр? Какая пьеса?

– Ну, пьеса… Которую они ставили с этой женщиной, где еще все пели.

– Я про конец фильма говорила. При чем здесь пьеса?

– Ну, там занавес упал – и никто не аплодировал. И песню не дали закончить…

Она молчала, должно быть, вглядываясь в мое лицо – ее дыхание, сладкое, ароматное, смешанное с запахом кофе, скользило по моему лицу, легко щекотало маленькие волоски на моих щеках, холодило бритую область под носом. Пару раз она шумно выдохнула, словно хотела что-то сказать и не могла.

Поделиться с друзьями: