Роман с автоматом
Шрифт:
– Домой! – ответил я и зашагал дальше.
Со мной прощались, громко желали благополучно добраться до дома, я удалялся. Шаги и голоса гасли, ветер размазывал их по стенам, по асфальту, заворачивал в свои шуршащие ткани и уносил. А я отходил от ее дома, и каждый мой шаг будто подви-сал, не встречая ответной упругости земли. Большая машина прогудела мимо – тяжкое марево, бензиновые вспышки, ворочающиеся в хлюпающем масле сочленения, глухой грохот и уханье. Я встал, и ароматы ночи, остывающего камня, масла и бензина, и холод в собственной спине, продергивающий позвоночник снизу вверх цыганской иглой, и жаркие шевеления, трение тела о тело там,
Что-то скользко свивалось внутри, и ноги не шли дальше – впереди была тягучая, гудящая пропасть.
Что я скажу… что заблудился, не найду дорогу. Чушь. Я достаточно уже был беспомощным в этот день. Я стучал моими ботинками все медленнее, вокруг меня по-прежнему немного колыхалась вечерняя прохлада. Стены домов догорали, трудно отдавая собранное боками дневное солнце. Я подошел и потрогал одну – она была теплая почти как человек, она дышала часто-часто, так что уже нельзя было различить отдельные вдохи и выдохи. Асфальт тоже дышал своими крупными, бугристыми порами. Скажу, что забыл. Пропасть гудела. Вспыхивала неярко, жадно сосала воздух бетонной дырой. Не ходи туда – там опасно! Упадешь…
Забыл, именно, забыл… Забыл зонтик. Предчувствие. Предчувствие ямы – упадешь, и моментально выключится все, как тогда… Сынок, с тобой скоро произойдет что-то важное, мир вокруг станет другим, совсем другим… Вернусь, скажу, что забыл на кухне… Ведь бывает. Страх небытия – со всяким бывает. Дыра проглотит, хрустнет железными зубами, перекусит тонкие трубы – и тепло перестанет идти. И вся эта ночь, и другие – холодные, душные, сырые, бессонные горькие и бессонные сладкие ночи, и улицы, и движения, воронки и взрывы, орехи и бетонная пыль – все будет напрасно, потому что не вернулся…
Я быстро, не позволяя себе думать, чтобы опять не развернуться, прошел до ее двери, прогрохотал вверх по лестнице и позвонил.
Она открыла сразу, будто стояла у двери. Она была прокуренная, и от нее пахло вином – мне надо было подойти ближе, чтобы снова нащупать ниточку ее собственного тепла, ее запаха.
– Ты что? Раздумал? – спросила она то ли удивлено, то ли рассеянно.
– Я это… забыл кое-что, – пробубнил я первое, что пришло в голову.
– Что забыл? Давай я принесу!
– Да так… В комнате. А может, на кухне… Или… не знаю, забыл, – совсем сдался я.
– Проходи! – сказала она своим обычным насмешливым тоном. – Все, наверное, уже ушли…
– Ну, тогда я просто домой пойду, – ответил я. – Вот только…
– Проходи на кухню! – сказала она быстро. – Сядь, посиди. Я зашел на кухню, в которой теперь были открыты окна, и дым медленно вытягивался в окно.
– Сними наконец очки! – сказала она. – Здесь никого больше нет, никто не увидит.
– Да ладно, ты ведь увидишь. Мне говорили, это не самое приятное зрелище.
– Ничего. Странное, но можно привыкнуть. – Она опустилась рядом со мной на стул, как растеклась.
– Ты устала? – спросил я.
– Да так, немного. В общем, нет. Набегались мы, как дети, – сказала она, выдыхая воздух, как когда смеялась. – А ты? Ты не устал?
– Да нет. Все нормально.
– Слушай, – сказала она, приблизив ко мне лицо, – почему ты не рассказываешь, что с тобой? И что ты из России?
– Не хочу. Зачем?
– Ты хочешь быть как они? Не хочешь выделяться?
– Нет, – я махнул рукой, чего никогда, по-моему, раньше не делал, – нет. К тому же это и не получится, быть как
они. Я почти ничего из того, о чем они говорят, не знаю или не понимаю. Другой мир, – добавил я уже совсем безнадежно.Мне не хотелось говорить дальше, хотя я не знал, что мне делать, если не говорить. Намерение, развернувшее меня на улице, зудело и свербило, яма за окном гудела неслышно, но ощутимо, заставляя шаткий дом тихо вибрировать.
– А ты не думаешь, что другой мир – это как раз интереснее?
– Не знаю. Не встречал никого, кому бы это было интересно.
Она взяла бутылку, налила в стакан и поставила передо мной.
– Если ты боишься, что тебя будут жалеть, то я, например, не жалею.
– А что тогда? – спросил я, вспомнив, как мы сидели после фильма в кафе, и как она прикасалась к моей голове.
– Брось ты! – сказала она с усмешкой. – Будешь вино?
– Нет, спасибо! Мне вообще нельзя пить, теряю ориентацию, и если выпью, не дойду до дома.
– Это ничего! – сказала она быстро. – Выпей.
Я выпил чуть ли не одним глотком. Что значило это «ничего»? Ничего, если заблужусь, или… Я не знал, что думать, меня как будто начало слегка трясти.
– Я тебя сначала жалела, когда не знала… А мне давно надоели и Шагал, и Китано. И французская литература, к слову сказать, тоже. Испанская гораздо интереснее, правда? – засмеялась она, наливая еще вина.
Я опять выпил залпом, и мир уже снова начинал вертеться. Он вертелся медленно и приятно, и осью этого вращения была она, жаркая свечка ее тепла, медленные приливы и отливы дыхания, поры на коже, запах волос. Я сказал что-то, она что-то ответила. Вращение немного ускорилось, меня забила дрожь, я знал, что пути назад уже нет, но все еще сидел и вдыхал, то приближаясь, то отдаляясь.
– Ты чего? – тихо спросила она.
– Нет, ничего.
– По-моему, ты как-то напрягся. Ты меня боишься?
– Нет, я не боюсь, – вращение стало стремительным, – просто… ну, просто как-то…
– Без «просто». Не бойся.
И тогда я встал, подался вперед и толкнулся губами туда, откуда шло ее дыхание. В первый момент я задохнулся, я чувствовал губами что-то невероятное, и в запахе орехов и бетонной пыли был еще запах дождя на асфальте, и нагретой ткани, и какой-то травы. Потом я ощутил ее язык на своих губах и отпрянул.
– Что ты делаешь? – спросил я.
– Целую тебя. Ты что, никогда не целовался? – спросила она со смехом.
– Нет, почему, я…
– Да-да… на Майорке! – смеялась она, и я снова приближал ее губы, и ощупывал своим языком ее язык и мокрые, как бы раскрывающиеся навстречу ткани, текущие теплым, мягким и обволакивающим, как эфир.
Я прижимал ее к себе – мне хотелось всему впрыгнуть в нее, в это тепло, в жаркую мокроту, я задыхался и целовал ее, целовал.
Мы оказались в ее комнате, и она снимала с меня одежду, а я пытался снять с нее, она смеялась и помогала.
Ее тепло рвалось из-под остатков одежды наружу: я целовал ее шею, где оно неподвижно парило над кожей, и плечи, где оно остывало, и подмышки, где оно вибрировало, источая тот самый сладкий ореховый запах. Кожа ее, бесконечно нежная, менялась постоянно, и я целовал ее везде, опускаясь к животу со складочкой-канальчиком и струйкой пота, и ниже, где было жарко, жарко и сочно, где были сонные рельефы с бугорками, разрезами и дышащим кратером. И потом еще ниже, к полюсу остывания – к ногам, до той границы, где кожа, достигнув предела атласной нежности, переходила в грубую кору ступни.