Розы и хризантемы
Шрифт:
— Если мы берем букву и еще букву… — продолжает старик, не обращая внимания на Соломона, и быстро-быстро забрасывает несколько свинцовых букв в строчку, — то получаем слово. И нужно еще вставить пробел. Знаешь, что такое «пробел»? Это между одним словом и следующим. Есть такая древняя книга, Библия называется, так там, между прочим, еще не знали делать пробел…
— Мотя, не забивай ребенку голову шелухой! — кричит от своего стола Соломон.
— Там они себе в древности писали слово за другим без пробела, — рассказывает наборщик и закидывает свинцовые буковки в новую строчку. — Это получалась экономия материала. —
— Мотя, вернись к работе! — кричит Соломон. — Думай теперь не про коза, а про газета. Про козу! Оставь эту дурацкую козу!
— Между прочим, работа со свинцом вредная, — вздыхает наборщик. — И я с ним уже более чем сорок лет. За сорок лет евреи пришли в Страну обетованную. Пускай мне скажут, куда я пришел за сорок лет.
— Мотя, ты у меня пойдешь на пенсию, — сердится Соломон и добавляет что-то непонятное по-еврейски.
Папа смеется.
— Если хотите знать, он бы у меня давно пошел на пенсию, если бы я имел, кого поставить на его место, — объясняет Соломон.
— Это правда. Молодые сегодня сюда не рвутся, и я против них ничего не говорю, — объясняет наборщик. — Если бы у меня был сын, я бы ему сам сказал не рваться сюда. Вы знаете почему.
Соломон отвечает ему по-еврейски, папа смеется.
— К счастью, у меня нет сына, у меня есть три дочери, — вздыхает наборщик. — Как в сказке, три девицы под окном. Три дочери и ни одного зятя. Можете себе представить. Раньше если у еврея были дочери, так он думал, где взять приданое. А теперь он думает, где взять зятя. Что я могу сказать? Наши парни уже не рвутся жениться на наших девушках. Я ничего не имею против русских невест, но мне, знаете, тоже интересно в конце концов увидеть внуков.
— Матвей, ты слишком много говоришь, — замечает Соломон.
— Это все, что отцу остается, — соглашается наборщик и снова прибавляет что-то по-еврейски.
Папа смеется.
— Ты разве понимаешь, — спрашиваю я, когда мы выходим из издательства, — что они говорят по-своему?
— Нет, маленький, почти ничего.
— Зачем же ты тогда смеялся?
— Ну… — Он вытягивает губы. — Так, из вежливости. В идише много слов, похожих на немецкие. А твой старый мудрый отец как-никак прожил два года в Германии. И когда-то очень-очень давно он учился в немецкой гимназии.
Мы идем встречать Новый год к Эмилии Станиславовне — той тете, у которой много кошек.
Бабушка достала у Елисеевского гуся. Папа заворачивает этого гуся — огромного и жирного — в газету и запихивает в кошелку. Потом он ставит туда же бутылку водки и бутылку вина.
— Ах, надо же было яблок на рынке взять! — вспоминает мама. — И ведь думала об этом… Что за несчастье! Самое важное почему-то всегда вылетает из головы. Какой же гусь без яблок!
— Может, у них найдутся, — успокаивает ее папа.
— Надо дать на лапу! — Бабушка слезает с сундука и заглядывает в кошелку. — Что у него там,
водки нету? У такого генерала всегда полно водки. А вы из дому несете.— Отстань, не болтай ерунды! — сердится мама.
— Какая ерунда! Если от него зависит, печатать или не печатать, надо дать на лапу. Ты думаешь, он зря вас пригласил? Он ждет, что дадите на лапу. Гусем такого гуся не подмажешь. У него там каждое утро под дверью дюжина бутылок, а вы одну несете курам на смех! Дать на лапу, и все — шито-крыто!
— Замолчи и не дури голову. Павел, застегни мне крючок.
— Нинусенька, надеюсь, ты не собираешься идти в этом платье? — вздыхает папа.
— Почему же не собираюсь? Именно, что собираюсь. Это мое лучшее платье. Почему бы мне не пойти в нем?
— Потому что оно выглядит абсолютно неприлично.
— Что же в нем неприличного? — обижается мама.
— Прежде всего, задранный подол.
— Не говори глупостей. Это не задранный подол, это такой фасон.
— Нинусенька, невозможно каждому объяснять, что это такой фасон. Люди думают, что у тебя задрался подол.
— Пусть думают!
— Они не просто думают, они подходят и шепчут мне на ухо: «Скажите вашей даме, чтобы поправила платье». Мне надоело это слушать.
— Под шубой никто ничего не увидит, — решает мама.
— Надень что-нибудь другое, — настаивает папа.
— Что значит — другое? Можно подумать, что у меня полный шкаф туалетов!
— Надень серое.
— Какое серое?
— То, что я привез из Германии.
— С этим остреньким воротничком под шею? Я в нем выгляжу как телеграфистка.
— Гораздо приличнее, Нинусенька, выглядеть телеграфисткой, чем кафешантанной певичкой.
— Да что такое? Ты вообще готов превратить меня в монашку! Что с тобой случилось? Ты прежде никогда не был таким ханжой.
— Прежде, Нинусенька, ты была несколько моложе.
— При чем тут это? — Мама подымает брови и широко раскрывает глаза.
— При том, что экстравагантные фасоны, которые простительны двадцатилетней женщине, не годятся для сорокапятилетней.
— Ты просто заразился партийным фарисейством.
— Может быть. — Папа кивает.
— Еще немного, и ты потребуешь, чтобы я повязала голову красной косынкой.
— Нинусенька, ты прекрасно знаешь, что от этих людей зависит моя работа и мой заработок.
— Так что же?
— Я не хочу, чтобы за моей спиной хихикали.
— Подумаешь, какая чувствительность!
— Не будем, пожалуйста, спорить.
— Хорошо, — хмыкает мама, — если ты так настаиваешь, пусть будет по-твоему. Если твое преуспеяние отныне зависит от моего гардероба… Что ж! Но это дикость и глупость. Всегда во все времена на Новый год надевали вечерние платья. Причем гораздо более роскошные и откровенные, чем это.
— Возможно, — соглашается папа.
— Что ты расстраиваешься, Ниноленьки! — успокаивает бабушка. — Эти хамы не понимают! Когда я в тысяча восемьсот девяносто девятом году жила в Варшаве…
— Как, еще и ты тут со своими дурацкими воспоминаниями? — набрасывается на нее мама. — Сядь и сиди, чтобы я тебя не слышала!
— Где им знать, что такое интеллигентная дама!
— Нет, вы подумайте! — стонет мама. — Надеешься хоть в праздник как-то отвлечься, развеяться, так нет! Один со своими нравоучениями, другой с дурацкими рассуждениями! Что за проклятье такое!