Русский край, чужая вера. Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II
Шрифт:
Было бы ошибкой полагать, будто недовольство притязаниями приезжих чиновников на прерогативу определять меру русскости и обуславливаемые ею преимущества проявляли только интеллектуалы, изначально чувствительные к собственной регионально-культурной идентичности. Так, в 1867 году преемник Кауфмана Э.Т. Баранов, озабоченный медленной реализацией проекта перехода помещичьих имений из «польских» в «русские» руки, поручил губернаторам собрать от всех «русских людей, поселившихся в здешнем крае» на правах частных землевладельцев, подробные и откровенные отзывы о хозяйственных нуждах [1442] . На это приглашение откликнулись отнюдь не только те, кто приобрел землю на льготных условиях после 1863 года. Напротив, большинство (а только из Витебской губернии генерал-губернатор получил более сорока записок и прошений) составляли помещики, жившие в крае задолго до восстания и считавшие себя вправе называться русскими. Среди них были, судя по фамилиям, уроженцы Великороссии, представители остзейского дворянства (отставной поручик А. Гибер фон Грейфенфельс жаловался, что «правительство» смотрит на «нас», здешних русских землевладельцев, «как на людей ополяченных, на людей неблагонадежных» [1443] ); был обратившийся в православие поляк [1444] ; были и те, кого Коялович назвал бы «западнороссами», как, например, помещик Витебского уезда Андрей Бируля. Словом, это не была группа, связанная общими культурными или религиозными интересами, происхождением, сходным опытом карьеры. Зато многие просители соглашались между собой в главных требованиях практического свойства: кредитных пособий для конкуренции с польскими магнатами и еврейскими коммерсантами; компенсации убытков, причиненных обязательным переводом крестьян на выкуп наделов в 1863 году; скорейшего размежевания помещичьих и крестьянских земель и упразднения сервитутов (крестьянского права пользования помещичьими угодьями); снятия военного положения; проведения в Северо-Западном крае земской и судебной реформ, пусть и с отступлениями от принятой в Великороссии модели [1445] . И при этом большинство понимало, что их русскость в глазах властей является сомнительной, неполноценной [1446] ; некоторые описали в прошениях унизительные
1442
LVIA. F. 378. BS. 1867. B. 2551. L. 2–3 (отпуск циркуляра Баранова губернаторам от 31 марта 1867 г.).
1443
Ibid. B. 1955. L. 40 ap. (записка от 11 мая 1867 г.).
1444
Онуфрий Поржецкий, принявший православие в 1864 году вместе с братом и сестрами, жаловался на взыскательного заимодавца, «заядлого полека», и на Витебское губернское правление, которое не хотело рассматривать его тяжбу «с точки поддержки Православного элемента» (Ibid. B. 2551. L. 35–36 ap.).
1445
Именно эти прошения сравнительно небогатых, а то и вовсе бедных помещиков легли в основу проекта обязательного разверстания чересполосных угодий и отмены пастбищных сервитутов, разработанного при Баранове и включенного его преемником А.Л. Потаповым в целую программу пересмотра «муравьевской» аграрной политики в крае. Так что едва ли права А.А. Комзолова (Комзолова А.А. Политика самодержавия в Северо-Западном крае. С. 229–230, 254–257), связывающая эти попытки скорректировать ход земельной реформы прежде всего со стремлением Потапова удовлетворить интересы супермагнатов Радзивиллов и Витгенштейнов. Под впечатлением от этих же прошений Баранов даже ходатайствовал о немедленном введении новых принципов судоустройства и судопроизводства в крае (см.: Западные окраины Российской империи. С. 268–269).
1446
Лишившийся чиновничьей должности в Вильне А. Бржозовский от имени «русских уроженцев» края (польская фамилия не мешала ему причислять себя к этой категории) жаловался новому генерал-губернатору на приезжих из Великороссии служащих, захвативших все ключевые посты: «[Положение здешних “русских уроженцев” и присоединенных к православию крестьян] самое безвыходное, их ненавидят поляки и подземными своими кознями стараются гнести, их на всяком шагу гнетут русские и единогласно говорят, что они хуже поляков…» (LVIA. F. 378. Ap. 219. B. 144. L. 17–18 – письмо Бржозовского Э.Т. Баранову от 4 ноября 1866 г.).
1447
LVIA. F. 378. BS. 1867. B. 2551. L. 57 ар. – 58 (записка помещика Себежского уезда Витебской губ. А. Томилова). Интересно, что чиновники при генерал-губернаторе отслеживали в текстах прошений формулировки, выдающие взгляд на белорусские губернии и вообще на Северо-Западный край как нечто отличное от России. Так, в записке помещика Быховского уезда Могилевской губ. А.И. Лаврова, где речь шла о привлечении капиталов из Великороссии в западные губернии, соответствующие выражения подчеркнуты красным карандашом (выделяю курсивом): «…деньги частных капиталистов могут быть с гораздо большею пользою затрачиваемы русскими людьми у себя дома, чем в нашем крае… Всякое торгово-хозяйственное предприятие легче и с большею выгодою исполняется помещиками в России (а не здесь. – М.Д.)…» (Ibid. L. 108).
Для лучшего понимания дискурсивного потенциала, заложенного в неоднозначном образе Западной России, стоит затронуть случай местной русской идентичности, носители которой выражали, по крайней мере в частной сфере, уже отмечавшееся ощущение культурного превосходства над Великороссией. Одним из них был Евгений Афанасьевич Лопушинский – как и Коялович, сын униатского клирика, выпускник Виленской семинарии и Петербургской духовной академии, журналист, в середине – конце 1860-х годов учитель гимназии в Гродно, активный участник тех неформальных дебатов о «русском деле», которые соединяли и в то же время разъединяли служащих Виленского учебного округа. Выйдя из одной и той же среды, Коялович и Лопушинский по-разному переживали трудности адаптации к петербурго– и москвоцентричным сегментам образованного общества. Если первый аттестовал себя перед Аксаковым «хилым человеком заморенной Литвы», но в целом с какого-то момента не чувствовал себя чужим ни в редакции «Дня», ни в столичной ученой корпорации, то второй так и не смог изжить рессентимент по поводу своего происхождения: «…краска стыда выступает на моем лице при одной мысли о том, что я – русский семинарист. Для меня нет ничего позорнее этого имени, нет для меня более жестокого и обидного укола, как напоминание о том, что судьба (проклятие ей!) сделала меня русским семинаристом, т. е. отвратительнейшим и презреннейшим существом в мире…». Пеняя на судьбу, Лопушинский имел в виду не собственно случайность рождения в униатской семье, а грянувшее вскоре «воссоединение» униатов с православием, которое повлекло за собой разрыв между культурным укладом униатского духовенства и официальными институтами духовного образования (напомню, что и Коялович отмечал негативные последствия «воссоединения»). Лопушинский был убежден, что многие и многие униатские священники не имели «психической возможности» «сделаться русским попом», «воспринять на себя… образ и подобие представителей самой непривлекательной и отталкивающей стороны руссизма». «Древлеправославное» духовенство вызывало у него не только моральную, но и телесную дрожь: «Измените, переродите нравственно русское духовенство – и тогда говорите об обрусении путем православия; пошлите все это духовенство в баню, острыгите (sic! – М.Д.) волосища, наденьте на него приличное платье, сообщите ему характер, нравы, понятия людей, взросших под воздействием симпатических культурных традиций, тогда об этом предмете можно будет еще толковать» [1448] . Он вспоминал, как, будучи в конце 1850-х годов студентом Духовной академии, он читал светскую литературу, прячась «в подвалах от монахов, как скрывались первые последователи Христа от преследовавших их язычников…». Возмущенный нетерпимостью духовных наставников, Лопушинский тогда же начал сотрудничать с либеральными «Санкт-Петербургскими ведомостями» В.Ф. Корша и с радикальной сатирической «Искрой» Вас. С. Курочкина [1449] .
1448
РО ИРЛИ. Ф. 569. Ед. хр. 322. Л. 35, 34 об. (письмо Лопушинского М.Ф. Де Пуле от 4 ноября 1876 г.).
1449
Там же. Ед. хр. 320. Л. 20, 16 об. (сведения из писем Лопушинского Де Пуле от 5 сентября и 27 августа 1867 г.). Цитированные письма позволяют атрибутировать Лопушинскому целый ряд анонимных публикаций в «Искре».
В мотивах отторжения Лопушинского от православного духовенства антиклерикализм русского либерала-шестидесятника соседствовал с местным «западнорусским» патриотизмом, неотделимым от памяти об униатской церкви (потому-то в 1867–1868 годах этот корреспондент «Искры», желая пошире разгласить злоупотребления виленских устроителей массовых обращений в «царскую веру», как и другие эксцессы русификации, не счел идейным отступничеством сближение также и с дворянской «Вестью»). Лопушинский признавал, что многие униатские священники предпочитали и до и после «воссоединения» польский язык русскому (впрочем, сам он писать по-польски не умел, даром что был женат на полячке), но считал это предпочтение не следствием четкого национального самосознания, а естественной тягой к языку высокой культуры: «Я не верю в резкие национальные отличия, я верю только в отличия культурные» [1450] . В другой раз он почти с ностальгией по эпохе большей терпимости замечал, что в 1830-х годах в западных губерниях «идея национальностей вовсе не имела того жгучего характера, какой приобрела она в последнее время». Образованных униатов, по Лопушинскому, сплачивала в единую группу не польская ассимиляция, а специфический комплекс обычаев и нравов, благодаря чему весь край получал оригинальный облик. Он возражал приятелю-оппоненту М.Ф. Де Пуле, доказывавшему в терминах этнического национализма, что в экс-униатском духовенстве из-под навязанной польскости проступает наконец-то исконная русскость: «Признаёте ли могущество традиций культурных? Я признаю – неодолимая сила их известна мне по собственному опыту. Мы все (экс-униатские священники и их дети. – М.Д.)… воспитались под влиянием европейской культуры, в основе которой стоит языческий и христианский Рим, мы – дети западной культуры, с молоком матери всосавшие ее хорошие и дурные принципы» [1451] .
1450
Там же. Ед. хр. 322. Л. 33 об. (письмо Де Пуле от 4 ноября 1876 г.). Примером того, как человек из той же среды и с таким же воззрением на культурную роль польскоязычия экс-униатского духовенства усваивает «на глазах» жесткую логику русского национализма, может послужить следующий фрагмент из рапорта О. Демьяновича, учителя прогимназии в Вильне (и приятеля Кояловича), об инспектировании народных школ в 1862 году: «…большинство духовенства Литовской епархии зорко и внимательно стоит на страже вверенной ему паствы. В одном только можно упрекнуть его: не только с помещиками, но и в кругу своей семьи говорят всегда по-польски. Оттого-то (мне так кажется) и крестьяне во многих местах просят учить детей их польскому языку, как языку образованного, высшего общества… Конечно, тут ничего нет опасного; но если дело идет о народностях, если народность главнейшим образом выражается в языке и в вере, то… но я должен писать не рассуждение, а донесение» (LVIA. F. 567. Ap. 3. B. 1081. L. 11 ap. – рапорт от 2 июля 1862 г.).
1451
РО ИРЛИ. Ф. 569. Ед. хр. 322. Л. 26 об., 34–34 об. (письма от 4 ноября 1876 г. и начала мая 1873 г.). Хотя эти откровенные письма Михаилу Де Пуле относятся к более позднему периоду, главная из обсуждавшихся в них тем – личность и взгляды Плакида Янковского, униатского, затем номинально православного священника и польскоязычного литератора (Де Пуле работал над биографическим очерком о нем), – связывает данную эпистолярию с проблемами, особенно актуальными для обоих корреспондентов в 1860-х годах.
К Кояловичу Лопушинский относился враждебно, как к союзнику русификаторов, грубо попирающих историческое своеобразие края и губящих благоденствие его жителей [1452] . Вдобавок к этому Лопушинский чем дальше, тем больше не ладил со своим непосредственным начальником – гродненским директором училищ Я.А. Балвановичем, фактически креатурой Кояловича и сотрудником аксаковских «Дня» и затем «Москвы» (издававшейся с 1867 года). Конфликт с Балвановичем резко обострился после того, как Лопушинский в начале 1867 года выступил на страницах «Виленского вестника», редактировавшегося тогда Де Пуле, с полемикой против «Москвы»,
в которой в прежнем аксаковском духе, и даже еще прямолинейнее, проповедовалось тождество русскости и православия [1453] .1452
Ненависть Лопушинского к русификаторам муравьевского и кауфмановского закала (при сохранявшейся лояльности к верховной власти и чувстве общерусского патриотизма) передают строки из его письма 1869 года брату, также «местному русскому», – о столкновениях тогдашнего генерал-губернатора А.Л. Потапова, старавшегося смягчить крайности русификации, со сторонниками прежнего курса: «Скажу тебе откровенно, я боготворю Потапова… всю эту шушеру и сволочь… я тоже ненавижу всеми силами своими и всеми инстинктами. Иегова, казнивший когда-то Египет… не казнил его так[ою] жестокою и разрушительною казнию, какая ниспослана небесами на наш несчастный край, в лице этой сволочи и гадости. Милость Божья и мудрость Отца-Государя, однако, не желают погибели бедной нашей родины. Правда, порядок, справедливость и закон восторжествуют над хищничеством, подлостию и флибустьерством». Если Потапов, заключал Лопушинский, продержится на посту еще «хоть несколько лет», «край наш поправится снова и в то же время обрусеет в приемлемом смысле этого слова, обрусеет прочнее и успешнее, чем это могут сделать Катковы и им подобные разрушители» (LVIA. F. 439. Ap. 1. B. 146. L. 13–13 ap. – перлюстрация письма Евгения Лопушинского из Гродно Адаму Лопушинскому в Мозырь от 11 ноября 1869 г.).
1453
РО ИРЛИ. Ф. 569. Ед. хр. 320. Л. 6 об., 11 об., 17 (письма Де Пуле от 21 февраля и 27 августа 1867 г.).
Но, нисколько не преуменьшая градуса этой вражды, можно констатировать, что соперники, каждый по-своему, вносили лепту в представление о «западнорусской» самобытности. Мы имеем дело здесь не с фронтальным противостоянием католицизированного «литвинства» и оправославленного «западнорусизма», а с разными комбинациями секулярного и религиозного, государственнического и общественнического, локального и общерусского в весьма размытом коллективном самосознании, для которого поиск формулы русскости (в частности, в оппозиции к польскости) всё еще оставался общей актуальной задачей. С одной стороны, известная религиозная индифферентность Лопушинского – в униатском духовенстве ему была симпатична прежде всего светская цивилизованность, а не тот или иной тип религиозности, – конечно же, плохо сочеталась с энтузиазмом Кояловича относительно, например, «возрождения» православных братств. (Но, повторю еще раз, и Коялович ставил в заслугу экс-униатскому духовенству б'oльшие, чем в Великороссии, навыки мирской активности.) С другой стороны, свойственный Лопушинскому либерализм, идейно отвергавший нивелировку местных особенностей, по-своему подкреплял попытку Кояловича определить западнорусскость как донациональную идентичность, санкционированную историей.
Апелляция к истории, созвучная ламентациям Кояловича о драматической участи Западной России, сопровождала размышления Лопушинского о той (кажущейся) легкости, с которой, по его выражению, «здешние русские» вроде Говорского или А.В. Рачинского становились самыми горячими и злорадными сторонниками репрессивных мероприятий администрации: «…по нашим головам исторически ходили только и давили, мы всегда были только рабами чужой неправды, чужих насилий; когда русские, поляки и литовцы дрались между собою, с наших чубов клочья валились…». Нетрудно заметить, что само построение этой фразы очерчивало «мы-группу», отличную и от русских («Москвы», Великороссии), и от поляков, и от литовцев. Как и Коялович, Лопушинский описывал эту группу через антиномию: вековая забитость «здешних русских» оборачивалась порукой их духовной твердости в самоотождествлении с Российским государством: «Но, с другой стороны, не воображайте, чтобы в наших мозгах хоть на минуту могла зародиться малейшая идея о так называемом “сепаратизме”… Несмотря на все беды, причиняемые нам Москвою, она может положиться на нас как на каменную гору. От Москвы мы не отстанем, если бы даже она сама этого пожелала: мы крещены во имя ее огнем и кровью, исхода нет, деваться нам некуда, без Москвы самое бытье наше немыслимо, и нравственно и физически невозможно» [1454] .
1454
Там же. Л. 18 об. – 19 (письмо Де Пуле от 5 сентября 1867 г.).
Подобно Кояловичу, Лопушинский находил преувеличенным страх русских националистов – сторонников гомогенной русской нации перед украинофильством. Споря об этом уже в 1870-х годах с М.Ф. Де Пуле, упорным противником украинофилов [1455] («…право, не знаю, за что Вы так злитесь на Костомарова и Кулиша… Нет злейших врагов польщизны, чем эти два писателя»), он доказывал возможность сохранения общерусского единства при более либеральном отношении к самобытности его составных частей. Одно из высказываний Лопушинского на этот счет примечательно. Под маской соответствия официальному постулату о старшинстве великорусов в тройственной русской/восточнославянской семье оно не без иронии намекало на условность этой иерархии, на существование альтернативных критериев превосходства:
1455
О вкладе Де Пуле уже в начале 1880-х годов в развитие националистического катковского воззрения на проблему украинского языка см.: Миллер А.И. «Украинский вопрос». С. 217–219.
Согласитесь, однако, что разница, даже этнографическая, существует между Киевом, Полтавой, с одной стороны, и Москвою, с другой… и что видеть эту разницу не есть еще преступление, не есть оскорбление Москвы, точно так же, как находить разницу между провансалом, гасконцем и бретонцем не значит причинять оскорбление Парижу, ассимилирующее значение которого для Франции неизмеримо выше, чем такое же значение Москвы по отношению к русским окраинам… Хохлы и москвичи (т. е. великорусы. – М.Д.) – русские, но хохлы не москвичи, москвичи – не хохлы. …Я русский человек, хотя не москвич и не хохол. Пусть себе Москва будет пень, ни Малороссия, ни русская Литва не претендуют на это достоинство и весьма довольны, сознавая себя в качестве ветвей, которыми свободно и любовно играет ветерок [1456] .
1456
РО ИРЛИ. Ф. 569. Ед. хр. 322. Л. 27–27 об. (письмо от начала мая 1873 г.).
Сравнение «Москвы», т. е. Великороссии, с «пнем» (в оригинале слово подчеркнуто), вместо напрашивающейся и уж точно более лестной метафоры ствола, делало особенно свежим и ласковым «ветерок», который овевал возвышающиеся над «пнем» Малороссию и «русскую Литву». Обращает на себя внимание и последовательное неупотребление Лопушинским терминов «Белоруссия» и «белорусс». Причиной тому могли быть их популистские коннотации, которые не вполне отвечали подчеркнутой самоидентификации Лопушинского с образованной элитой. Впрочем, и популист Коялович, когда требовалось вычленить локальные компоненты его понятия Западной России, часто рядополагал Малороссию с Литвой, а самого себя, как уже отмечалось выше, не раз называл «природным литовцем» – в одинаковом с Лопушинским значении «русский человек, хотя не москвич и не хохол» [1457] .
1457
О менявшемся в те годы соотношении терминов «Литва» и «Белоруссия» см. гл. 4 наст. изд.
Вполне закономерно, что артикулировать витающую в «западнорусском» воздухе идею об ущербности «Москвы» Лопушинский в середине 1860-х годов осмеливался в общении только с наименее националистически настроенными из своих великорусских знакомых. Одним из них был издатель-редактор «Вести» В.Д. Скарятин. Редакция «Вести», как известно, трактовала ситуацию в Западном крае с точки зрения приоритета социальной стабильности, сосредотачивая критику на репрессиях, преследовании и дискриминации русификаторами местной польскоязычной элиты [1458] . Но считать этот подход узкосословным, сугубо «аристократическим» нет оснований – уже потому, что весьма смелые выступления «Вести» против произвола администрации в Вильне и Киеве помещали в сферу внимания газеты самые разные проявления ксенофобии и нетерпимости русификаторов [1459] . Хотя совсем с другой позиции, чем ранее «День» (в частности, без всякого энтузиазма относительно морального престижа православия), «Весть» предостерегала от насилия над исторически сложившейся культурной спецификой края. Этому предмету и посвящено пространное письмо Лопушинского Скарятину, перлюстрированное III Отделением:
1458
Ведерников В.В. Национальный вопрос в зеркале консервативной публицистики. Газета «Весть» // Исторические записки. М., 2006. Т. 9 (127). С. 137–170.
1459
Вызванное полемикой по делам западных окраин переосмысление роли «Вести» некоторыми из тех деятелей, которые ранее презрительно смотрели на нее как на «крепостнический», «плантаторский» орган печати, хорошо передано в письме Де Пуле Бессонову от 12 августа 1867 г. (когда Лопушинский, и об этом Де Пуле знал, уже обдумывал перспективу сотрудничества в этой газете): «Знаете ли, что “Весть” начинает приобретать здесь расположение между честными русскими людьми. Только в “Вести”, говорят, можно прочесть и напечатать правду. …И я торжественно говорю, смелое и правдивое слово о здешнем крае говорит одна “Весть”. …Если я поеду в Петербург, я отправлюсь в редакцию “Вести”. Любопытно и, может, полезно будет познакомиться с людьми, до цинизма говорящими правду» (ОПИ ГИМ. Ф. 56. Ед. хр. 515. Л. 16 об. – 17). В 1868 году эстафету «Вести» в освещении эксцессов русификации подхватила учрежденная Н.Н. Юматовым и А. Киркором газета, которую ожидало, хотя уже не в их руках, большое будущее, – «Новое время» (см.: Смалянчук А. Паміж краёвасцю і нацыянальнай ідэяй: Польскі рух на беларускіх і літоўскіх землях. 1864 – люты 1917 г. Выд. 2-е. СПб., 2004. С. 65–66). Лопушинский стал и ее корреспондентом; в тогдашних публикациях «Нового времени» подчеркивалась этнокультурная неоднородность Северо-Западного края (из-за чего у русских националистов газета имела репутацию полонофильской).
…под словом обрусения понимают у нас какую-то нравственную нивелировку и не хотят допустить никаких местных особенностей и отличий; Москву выставляют обязательным для нас идеалом, между тем как Москва, кроме Ивана Великого, Царь-пушки и интолерантного своего православия, ничего больше не представляет. Это форма без содержания. …Во имя чего мы должны отказаться от европейской цивилизации и чем обязаны ее заменить? …Есть у нас русский язык? Есть, иначе мы и писать не умеем. Затем, что же еще? Ничего, положительно ничего, если не считать особенно важным делом усвоение поддевки, привычку к сивухе, грубость, невежество и мошенничество! Нет, если для того, чтобы быть русским, необходимо проникнуться идеалами, взятыми из Москвы, то это значило бы, что сделаться русским – все равно что сделаться ничем, превратиться в «tabula rasa», в нечто первобытное. Ничем иным, как только русскими, мы быть не можем, но только не московскими русскими. Никакая сила не отделит нас от общего Русского Отечества, но и никакая сила не подведет нас под уровень московской жизни и мировоззрения, ибо мы очень близки к Европе! …Нужно открыть в России все двери для притока цивилизации; пусть Москва не ревнует никого, пусть смирится и откажется от нивелирования отдаленных областей, от истребления всего того, что напоминает европейскую цивилизацию, и постарается скорее сама усвоить ее [1460] .
1460
ГАРФ. Ф. 109. Секр. архив. Оп. 2. Д. 714. Л. 21–22 (перлюстрация письма от 16 ноября 1867 г.).