Русское богословие в европейском контексте. С. Н. Булгаков и западная религиозно-философская мысль
Шрифт:
Но за сходством лиц стоит их глубокое различие. Это разные обличья трагедии, разные до того, что каждое как бы видит в другом не свое подобие, а скорее маску, пародию на трагическое мировосприятие.
Трагедия Булгакова – это трагедия философии (так называется одна из его важнейших работ). Трагедия Шестова – философия трагедии (в подзаголовке его книги о Достоевском и Ницше это словосочетание обозначает мыслительную установку, сосредоточенную на трагизме человеческого существования). Трагедия – ключевое слово, в нем – пересечение мысли обоих философов [535] .
535
Интересно, что различие между «трагедией философии» и «философией трагедии» укрылось даже от такого тонкого исследователя, как В. В. Зеньковский. Будучи ознакомлен с книгой С. Н. Булгакова, вышедшей на немецком языке в 1927 г., он в своей «Истории русской философии» ошибочно назвал эту книгу «Philosophie d. Trag"odie», тогда как ее название – «Die Trag"odie der Philosophie», что и является правильным переводом с русского оригинала (см.: В. В. Зеньковский, История русской философии,
Действительно, различие между мировоззрениями Булгакова и Шестова бросается в глаза. Булгаков – «софиолог», испытавший влияние В. С. Соловьева и П. А. Флоренского, сторонник философии «всеединства». Центральное место в этой философии за тезисом о нравственном и свободном разуме, воплощенном в Абсолюте и выступающем как цель для человека и человечества. Это связывает богословское учение о святой Софии с философской гносеологией. В то же время, если прав С. А. Левицкий, что подлинный философ не может не исходить из гносеологии [536] , то Л. И. Шестов – вообще не философ. Так и считал С. Н. Булгаков: «Если понимать под философией систематическое исследование в области философских проблем, их существа в истории, то Ш. отнюдь не является философом, что, однако, не мешает ему быть своеобразным мыслителем. Его мыслительные установки определялись уже в ранних его сочинениях и представляют собой ряд попыток выразить по-новому одну основную тему – апофеоз философской “беспочвенности” (что в последнем переводе значит: философия веры)» [537] . «Философия веры» Шестова, с точки зрения Булгакова, есть не подлинная философия, а только взгляд на философию «извне», ее критика со стороны «индивидуалистического восприятия мира и жизни», которое принципиально «посюсторонне» и не склонно доверять универсалистским обоснованиям или оправданиям «поступи истории» [538] .
536
«.Булгаков, как всякий подлинный философ, исходит из гносеологии. Он называет принцип свободного искания истины «священнейшим достоянием философии». И одна из его заслуг заключается в том, что он показал, как искание истины находит свой истинный путь в направлении идеи Всеединства» (С. А. Левицкий, Очерки по истории русской философии. М., 1996, с. 387–388).
537
С. Н. Булгаков, Некоторые черты религиозного мировоззрения Л. И. Шестова, с. 522.
538
Ibid, с. 523.
Не склонно – потому, что не признает за историей права раздавливать тех, кто попадает под ее поступь, мог бы возразить Шестов. Неподлинна, с его точки зрения, именно та философия, которой нет дела до «индивидуалистического восприятия мира», которая, рассуждая о Боге, Мире, Истории и даже о Человеке, так и не доходит до человека или приходит к нему с равнодушными объяснениями его страдания, ужаса и унижения. Объясняет, отворачивается и уходит прочь, в даль чистой мысли, даже не оглядываясь на «несчастнейшего».
Итак, оба мыслителя не признали друг друга «подлинными» философами. Не достаточно ли, чтобы разойтись и утратить интерес друг к другу? Ведь выводы, к которым приходил Шестов, были не только отличны от мировоззрения Булгакова, они могли быть поняты и как прямо враждебные ему. Борьба с разумом, с таким напором ведомая Шестовым, затрагивала и основы веры, как их понимал и чувствовал Булгаков. Шестовские инвективы в адрес «спекулятивной философии» «могли бы оказаться угодны для обскурантов богословия, гонителей богословской мысли» [539] . Шестов, противополагая веру и знание, веру и логику, веру и мораль, разрушал саму возможность «верующей философии», отторгал философию от богословия. И Булгаков, чья мысль билась как раз над единством богословия и философии, не удерживается (даже в статье, посвященной памяти Шестова) от резкой отповеди: «.Это есть больше игра в парадоксию, “заумная” мысль, лишенная смысла и смыслов. Философия Абсурда ищет преодолеть “спекулятивную” мысль, упразднить разум, перейдя в новое ее измерение, явить некую “заумную”, “экзистенциальную” философию. На самом же деле сама она представляет собой чистейший рационализм, только с отрицательным коэффициентом, с минусом. В ней нет преодоления мысли и слова, а только абстрактное их отрицание» [540] .
539
Ibid, с. 523
540
Ibid., с. 525, 535.
Прислушаемся к этому замечанию Булгакова. В претензии Шестова говорить от имени «существования» он видит только «слова, слова, слова», взывающие к бунту против слова. Противоречия, в которых бьется экзистенциальная философия, остаются на уровне слов, они не достают до глубины бытия. И взывание к вере, единственно способной вывести человека за круг необходимости в пространство свободы, оказывается словесным заклинанием, это бунт против разума в сфере рассуждающей мысли («рационализм навыворот»), бессильный за ее пределами. Поэтому и кружит мысль Шестова вокруг одной и той же темы, не в силах оторваться от ее притяжения: ведь стоит ей коснуться «бытия самого по себе», как бунт тотчас же разрушится, и она смиренно припадет к бытию либо забьется в бессильном пароксизме – какая уж там свобода, какая вера! Одна только философия свободы и философия веры!
Итак, с позиции Булгакова, трагедия бытия неразрешима в «философии трагедии». Ибо эта философия сама не трагична, она не живет в трагедии, а лишь размышляет о ней, удовлетворяясь ее «чисто рациональным» (хотя и «с минусом») обсуждением.
Это крайне важный момент. Ведь зачисление Шестова в разряд иррационалистов, скептиков и волюнтаристов – едва ли не общее место, в котором совпадают взгляды многих его критиков и сторонников [541] . Но Булгаков критикует Шестова иначе. Дело не в слабости и непоследовательности рационального «опровержения» рационализма, не в том, что Шестов доказывает несостоятельность рациональных доказательств или логически опровергает приемлемость и всеобщность логических выводов. Дело в другом: Шестов остается на уровне рассуждений о трагедии бытия, тогда как трагедия имманентна самому Разуму. «Иррационалист»
Шестов слишком рационален, чтобы впустить трагедию в Разум, он остается «по сю сторону», на краю разверзающейся бездны, не решаясь ступить в нее в надежде на помощь свыше, но упрекая других за утрату этой надежды.541
«Шестов по праву может считаться одним из самых глубоких и радикальных скептиков в истории мировой философии. Его скепсис направлен против рационализма – против веры в незыблемые начала разума и в принудительную мощь истины. Шестов – иррационалист. Он явно предпочитает тертул-лиановское «credo quia absurdum» ансельмовскому «credo ut intelegam». Религиозный иррационализм в облачении радикального скепсиса – такова формальная характеристика его философской установки» (С. А. Левицкий, Ibid., с. 396–397). «Опровержение рационализма, восстание против разума – основная задача всей философской и литературной деятельности самого Шестова, единственный пафос всех его писаний и единственное их вдохновение» (В. Ф. Асмус, «Лев Шестов и Кьеркегор», в Философские науки, 1972, № 4, с. 71). «Для Шестова характерен крайний скептицизм, источником которого явился идеал нереализуемого сверхлогического абсолютного познания» (Н. О. Лосский, История русской философии. М., 1991, с. 415). «Шестов. без конца доказывает, что даже самая замкнутая система, самый универсальный рационализм всегда спотыкаются об иррациональность человеческого мышления» (А. Камю, «Миф о Сизифе. Эссе об абсурде», в Бунтующий человек. М., 1990, с. 36).
Эту черту философии Шестова подмечает В. В. Зеньковский: «От внешних проявлений рационализма он восходит к его извечным основным положениям; он критикует христианский рационализм, но еще более критикует он античный рационализм и новейший (Спинозу). Но странное дело: после торжественных “похорон” рационализма в одной книге, он снова возвращается в следующей книге к критике рационализма, как бы ожившего за это время. Но все это объясняется тем, что, разрушив в себе один “слой” рационалистических положений, Шестов натыкается в себе же на новый, более глубокий слой того же рационализма. Тема исследований углубляется и становится от этого значительнее и труднее» [542] .
542
В. В. Зеньковский, История русской философии, с. 83. Ту же мысль подчеркивает В. Ерофеев: «.Жесточайший парадокс состоит в том, что боготворчество Шестова все время вращается вокруг разума; разум сторожит и контролирует его, накладывает вето на трафаретное представление о творце, санкционирует иррационализм, поощряет изысканный обман самого себя, чтобы в конце концов, запутавшись в предъявленных ему самим собою доводах, заявить, что он к ним не имеет никакого отношения, и признать их трансцендентными, существующими независимо от него. Такова сущность рационалистического иррационализма Шестова» (В. Ерофеев, Ibid., с. 31).
Эта тема – сущность Разума. Именно в ней – тайна «парадоксии» рационалистического иррационализма Шестова. Тайна скрыта за совпадениями слов, но обнаруживается, когда проясняются их значения: разум, от которого отворачивается Шестов, и разум, на который уповает философия «всеединства», это разные разумы, вернее, различные понимания Разума.
Разум в философии «всеединства» – это свободная и нравственная связь человека с Богом. И это страдающий Разум, вбирающий в себя трагедию мира, пытаясь разрешить ее в себе.
Разум, которому посылает свои инвективы Шестов, равнодушен к человеку, а потому и человеку нельзя доверять ему. Это Разум, отнимающий свободу, даже свободу отчаяния и протеста. Это холодная и страшная сила, разъединяющая человека с Богом, подменяющая Бога и подминающая веру. Это древний Логос, не проникнутый христианским мирочувствием, но наполняющий собой универсум и не отступающий даже при встрече с Богом, а напротив, пытающийся навязать Ему свои законы и установления.
Вслед за критикой разума у Шестова идет и критика европейского богословия, которое, считал он, образовалось в результате того, что веру стали поверять разумом, что и привело к ее замене разумом и фактическому падению. Поэтому идея Булгакова о соединении богословия и философии должна была казаться ему нестерпимо ложной, ибо она, по его мнению, могла вести только к отступлению от веры, к ее растворению в философии, а не возвышению последней до познания Бога.
Из различия в понимании разума следует и различие смыслов трагедии. «Трагедия философии» у Булгакова – это прежде всего признание неразрешимости важнейших задач, которые философский разум ставит перед собой: выяснение причин мирового зла, возможности свободы, смысла истории, единства всего сущего в великом Целом. Форма, которую принимает эта трагедия – антиномизм. Но не кантовский антиномизм чистого разума, проистекающий из стремлений выразить в категориях рассудка ноуменальный мир [543] . Антиномии, по Булгакову, не порождаются разумом, они пронизывают бытие, включающее разум, отпавший от своего абсолютного начала и греховно возомнивший о своей суверенности и автономности [544] .
543
«Кант подошел к самому краю бездны в своем учении об антиномиях и остановился» (С. Н. Булгаков, «Трагедия философии (Философия и догмат)», в Сочинения в двух томах, т. 1. М., 1993, с. 314).
544
«.Болезнь, порча, искажение всего человеческого существа, которым явился первородный грех, поражает и разум и делает для него невозможным. доступ к древу райского познания» (Ibid., с. 316).
Еще раз остановимся на этих различиях. Трагедия бытия, как ее понимает Булгаков, это следствие неустранимого «дуализма», распадения мировых начал – добра и зла. Между ними ведется борьба, которая не может разрешиться «сама по себе», без вмешательства Бога. «Христианство берет мировой трагизм в самой глубокой и резкой, самой серьезной форме. И в конце времени оно помещает не розовую идиллию, а самый острый момент исторической трагедии, острый не внешними ужасами, но своей нравственной остротой. Выход, точнее, преодоление трагедии оно ставит в зависимость от сверхъестественных сил, от нового творения, от всеобщего воскресения и создания новой земли и нового неба.» [545] .
545
С. Н. Булгаков, «Без плана. Несколько замечаний по поводу статьи Г. И. Чулкова о поэзии Вл. Соловьева», в Тихие думы. М., 1996, с. 229.