С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции
Шрифт:
Авторитет преподавателей из мастерской Кардовского стремительно растет. Желая углубить изучение старых мастеров, технологий и методов их живописи, Кардовский, Яковлев, Шухаев, Н. Радлов и другие создали «Цех Святого Луки».
Впрочем, довольно скоро вся эта суета Яковлеву наскучила, и тем же летом он уехал на Дальний Восток использовать вторую половину своего пенсионерского заграничного путешествия. Это был разумный и своевременный поступок: ко времени большевистского переворота Яковлев уже добрался в далекий Пекин. Впервые с самого их знакомства в мастерской Кардовского он надолго расстался с неразлучным своим другом Шухаевым, оставшимся в Петрограде.
А в Петрограде произошли
«Даже теперь их (большевиков. — Б.Н.) победа не так страшна и вредна для России, нежели была бы победа всех остальных партий (которым все безразлично — за войну до победного конца, т. е. за разорение)».
И после переворота Бенуа не утратил авторитета в кругах искусства и с увлечением продолжал заниматься не только собственным творчеством и коллекционированием живописи (время для коллекционеров было замечательное, многие коллекции уже голодавших петроградцев распродавались задешево), но заниматься также делами руководства культурой, занимая всякие высокие посты. Бенуа бывал на совещаниях у народного комиссара Луначарского и у Горького, где появлялись «новые люди», причем иные из них (как Шагал, Пунин, Лурье, Штернберг) даже имели комиссарское звание. Самой яркой звездой в этих кругах была в те дни молодая журналистка Лариса Рейснер, которую Бенуа часто упоминает в своем дневнике: «прелестная Лариса — мадонна Петрограда — весьма несносная форма провинциализма…»
«Половцов волочился за красавицей Ларисой, которая млела от удовольствия»… «видно, что она уверена в том, что перед ней все пути раскрыты — менада любви с ее голубым миром очень мила»… «певучие фразы “первой ученицы этого класса… нежно-величавой (все же очень милой) Ларисы”…»
Обремененный старой и новой семьей, а также преподавательской работой Шухаев стал в ту пору писать ренессансного стиля портрет Ларисы Рейснер, стараясь передать несколько тяжеловатую тевтонскую красоту этой большевистской валькирии…
В январе 1918 года чуть не семь десятков офицерских портретов, написанных Шухаевым в пору его работы над картиной «Полк на позиции», были показаны на очередной выставке общества «Мир искусства». Работы художников нового поколения мирискусников (Шухаева, Григорьева, Чехонина), показанные на этой выставке, немало смутили столпа общества «Мир искусства» Александра Бенуа, который так рассказывал о вернисаже выставки в своем дневнике:
«Шухаев, занявший три четверти Растреллиевского зала, и Борис Григорьев, занявший остальную четверть его и весь купольный. И вот именно они дают столь определенное свидетельство гниения, разложения, кошмарной пустоты душевной, что все остальное уже кажется лишь незначительным придатком… Шухаев выставил целый взвод кавалерийских офицеров, смесь лошадиных болванов, эффектно, но по существу плохо нарисованных гримасничающих хулиганов… И все это, слитое с самой пошлой сатириконовщиной, дает в итоге то самое амбре трупа, от которого только хочется бежать, крича благим матом от ужаса. Что за птичий мозг какого-то упрямого дятла! Недаром он сам — с крошечной востроносой головой на длинном теле птицы».
Впрочем, и неудачи, и расхождения во вкусах еще можно было бы пережить, если б не стали реальностью первые результаты непрерывных войн и социалистического «эксперимента». Отныне ни преподавание в двух-трех местах, ни прочие труды не могли спасти семью художника от голода. В Петрограде стали исчезать продукты питания. Город по-прежнему лежал в окружении деревень, полей и огородов, но любые попытки горожан и крестьян наладить обмен продуктами жестоко преследовались властями (попытки эти назывались «мешочничеством» и «спекуляцией»). Большевистская власть
выдавала гражданам скудные пайки, с их помощью достигая послушания освобожденных подданных и поддерживая накал их революционного энтузиазма в оголодавшем и насквозь промерзшем городе. Понятно, что пайки (как и позднее лагерные пайки) различались по категориям, были строго дифференцированы. Комиссарский паек был не чета беспартийному (то есть, долгожданная «свобода» не принесла вожделенного «равенства»). У профессора Академии художеств Шухаева и его новой жены Веры Гвоздевой, работавшей «ассистентом» в Доме искусств, пайки оказались довольно скудными. Вот как вспоминала о тогдашней жизни Шухаева и его новой семьи младшая сестра его жены Мария Гвоздева:«…в октябре — новая революция. Ой, какая голодная и холодная. Я помню — очень долго выдавали овес. Он был нечищеный, с шелухой, как лошадям… Сначала нужно было его сутки варить-парить, потом пропускать через мясорубку. Потом протирать через решето, на решете остается, хоть и не вся, шелуха…
Суп “из двуглавой воблы” — это блюдо тех лет. Почему двуглавой? Ели мы этот суп каждый день. Туловище разваливается, а голова — нет. И в баланде, которую вы едите, несметное количество голов. Нельзя поверить, что вобла была одноглавая, конечно, двуглавая, а может, и трех.
…Бывают картинки, которые запоминаются на всю жизнь, хотя они самые обыкновенные. На днях будет Пасха, и мы уже получили праздничный паек. Я вхожу в кухню. Стоит мама, перед ней несколько кастрюль, в руках у нее лошадиная нижняя челюсть с зубами. Зубы. Ох, эти зубы, ну как их забудешь?
А мама растерянно мне говорит: “Посмотри, она же ни в одну кастрюлю не лезет” — “Господи, мама, это же такой пустяк”, — говорю я, беру челюсть, подхватываю с пола топор (плиту топили, главным образом, мебелью), выскакиваю на минутку на черную лестницу, раз, два, и возвращаюсь с тремя кусками челюсти, вполне короткими.
“Вот как хорошо, — говорит мама, — теперь буду суп варить”».
Шухаев тогда преподавал в Академии, и юной Марии помогал готовиться к поступлению в Академию.
«Академия была в ужасном упадке, — вспоминала Мария. — Дров не было. Все здание нетопленное. Профессоров тоже не было. Даже это название почти не существовало».
В общем, несмотря на все службы, прокормиться или согреть комнату в оголодавшем Петрограде было тяжко, и Шухаев с женой решили бежать за границу. Шухаев так и написал об этом позднее в письме И. Е. Репину:
«Совершенно невыносимое положение, создавшееся при большевиках, вынудило бежать из России вместе с моей женой Верой Федоровной и художником Иваном Альбертовичем Пуни».
В советских статьях о Шухаеве, выходивших чуть не до самого конца ХХ века, момент бегства описан весьма уклончиво, скажем, так: «Шухаев уехал за границу», или так: «художник уехал в Финляндию» или даже: «уехал во Францию через Финляндию». Сестра Веры Гвоздевой Мария вспоминала лет 60 спустя, что вовсе не уехали, а ушли, сбежали Шухаевы, подобно многим отважным петербуржцам, по льду Финского залива, бежали от голодной смерти и большевистского беспредела. Мария Гвоздева пишет напрямую:
«Они и ушли — в буквальном смысле. Из Петрограда пешком по Финскому заливу в Финляндию, зимой в белых халатах с проводником до какого-то места. Молодые, веселые, хихикали сами над собой, в них даже стреляли наши пограничники, тогда они валились на спину и дрыгали ногами, просто так, из озорства. Устали, говорят, безмерно. Прилягут на снег отдохнуть и в ту же минуту уснут».
Вы, конечно, заметили, что из ее старческого далека история эта младшей сестре Веры Гвоздевой кажется почти веселой (согласитесь, ведь и правда все было иначе, все было веселей, когда мы были молоды). На самом деле это был отчаянный, смертельно опасный шаг, и раз уж пошли на него, значит, показалось невмоготу. Вот он так и пишет Репину, Шухаев: «совершенно невыносимое положение».