С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции
Шрифт:
Кстати, с большим драматизмом подобный зимний побег описан в мемуарах Нины Алексеевны Кривошеиной (такой же финн-проводник, белые халаты, опасность быть подстреленным «нашими», упасть от усталости, уснуть и замерзнуть на снегу). Любопытно, что и о пережитых муках, и об опасности, и о питерской голодухе 1919 года, и обо всех тогдашних страхах режима насилия сумели довольно быстро забыть позднее и Нина Кривошеина, и Шухаев, и спутник их Иван Пуни — забыть и сделаться в парижской вольготной расслабухе пылкими «советизанами», пропагандистами советского строя. Значит, обо всем неприятном старается забыть человек, даже самый умный, взрослый и небеспамятный. Может, оттого история и ходит по кругу, как лошадь с завязанными глазами?
Два слова о спутниках Шухаевых в ту ночь (как сказал бы человек опытный, о подельниках). Иван Пуни был известный художник-авангардист, организатор последней футуристической выставки в Петрограде. Жена его, художница Ксения Богуславская, была хозяйкой популярного петроградского салона, где тусовались столичные авангардисты, из которых многие влюблены были в прелестную Ксению, уже успевшую пожить с мужем в Париже, где перед ее шармом не устоял, по слухам, сам президент Франции. Впрочем, для нашей истории важнее вторая спутница художников, вторая и последняя жена Шухаева Вера Федоровна Гвоздева, с
Отец Веры вышел, подобно отцу самого Василия, из крестьян, разбогател своим трудом и талантом на торговом поприще, поднялся до звания купца 2-й гильдии, так что когда умер он (дожив лишь до Первой русской революции), то оставил своей вдове не только трех юных дочек, но и «капитал», а также лавку. Вдова его оказалась женщиной умной и толковой («мамочка умница», — пишет о ней младшая дочь, кстати, и зять ее художник Шухаев был того же мнения и позднее охотно писал теще письма с «чудной планеты» Колымы). Вдова купца Гвоздева не стала беречь «капитал» дочерям на приданое, зато постаралась дать им образование и пристойную жизнь, так что ко времени второй русской революции, большевистского путча, а также безжалостного изъятия всех средств к жизни у «имущих» и «малоимущих» (для высоких нужд мировой революции) денег у нее оставалось совсем не много. Зато старшая дочь Вера успела к тому времени окончить гимназию, Бестужевские курсы и романо-германское отделение университета, в общем, она была девушка образованная и не робкая — девушка из хорошего общества. Читая как-то письма знаменитого филолога Жирмунского, я наткнулся на сообщение о том, что его звала на вечер в гости Вера Гвоздева, что у нее там будут красивые девушки, но что он, Жирмунский, устоял, решил не ходить, а заняться чем-нибудь дельным, скажем, наукой. Но вот женатый художник Шухаев, тот, как известно, не устоял, да ведь, может, устоять было трудно. Много позднее, в своих воспоминаниях старенькая Вера Гвоздева сообщила, что убегал с нею вместе по льду залива за рубеж не только влюбленный в нее без памяти собственный муж, но и влюбленный в нее же муж художницы Богуславской художник Пуни, который еще до их отчаянного побега все писал да писал ей влюбленные письма, но тут же рвал их на клочки и отсылал ей в таком вот клочковатом виде. Вера даже захватила эти изорванные письма с собой в Финляндию и пронесла их через все трудности побега и финского изгнания — вплоть до таможенного контроля в британском городе Гуле, где таинственными клочками заинтересовались бдительные таможенники, в результате чего супругам Шухаевым пришлось ехать в Лондон, объясняться в Скотланд Ярде, составлять из клочков писем какие-то русскоязычные глупости и потерять на этом добрую неделю на пути в Париж. Прочитав про все это, я понял, что Вера Гвоздева была «фам фаталь», то есть, роковая женщина — то есть, такая, в которую просто не могут все мужчины, сколько их есть, не влюбляться и которая это свое убеждение в собственной неотразимости успешно передает окружающим… Впрочем, на этом моем дилетантском, но не вовсе несущественном для судеб наших героев, наблюдении мы еще остановимся позднее, пока же пора вернуться на лед Финского залива, тем более, что беглецы уже почти достигли берега. Здесь снова передаю слово Марии Гвоздевой, которая до глубокой старости берегла в памяти эти рассказы старшей сестры:
«Наконец выбрались на берег. Уже на финский берег. И тут Вера-сестрица узнала: вышли туда, где была наша дача (Куоккала — теперь Репино). В Куоккале жил постоянно отец И. Пуни, к нему и пошли, чтоб хоть первые дни где-то приютиться. Как будто он был не очень рад таким гостям… И какой-то “благожелатель” донес финским властям, что в Куоккалу пришел-приехал советский комиссар. Такое у нас было модное слово “комиссар”… И Ваню Пуни арестовали».
Сама Вера Федоровна Гвоздева уточняет в своих мемуарных записках, что этот неблагожелательный и политически малограмотный доносчик был по профессии архитектор, который, живя в Финляндии, не знал, кто уже стал там в Питере комиссаром, а кто еще не стал. Это, понятное дело, не значит, что ему следовало на соседа доносить, потому что доносить не только дурно, но даже и отвратительно. С другой стороны, следует уточнить, что «комиссар» было тогда не просто модным словечком, но и обозначало особое положение в тогдашнем обществе. Комиссарский паек превышал простые профессорские или художницкие, поэтому важно отметить, что настоящими комиссарами были не все деятели искусств, а только некоторые — скажем, художники Штернберг или художник Шагал, а также композитор Лурье и искусствовед Пунин, то есть, не первый и не второй, а только третий и четвертый мужья Анны Ахматовой. Однако при этом отмечено было, что художники-некомиссары с большевистской властью сотрудничали так же активно, как и те, что были комиссарами. Редко кто почитал такое сотрудничество за грех, поскольку всем хотелось выжить в эти нелегкие годы, чтобы хоть одним глазком успеть увидеть обещанный рай социализма. Понятно, что особенно активно сотрудничали с властью «левые» художники, художники-авангардисты. К примеру, авангардист Иван Пуни, не только являлся одним из учредителей общества «Свобода искусству» и делегатом Временного комитета уполномоченных Союза деятелей искусства, но также и писал в газету «Искусство Коммуны», активно участвовал (как, кстати, и сам Шухаев) в идейно-праздничном оформлении столицы к годовщине Октябрьского переворота, работал в Коллегии по делам искусств в родном городе комиссара Шагала Витебске (где было не так голодно, как в Петрограде) и даже нарисовал печать для Совнаркома. Известно, что не только «левые» художники сотрудничали с большевистской властью, но и всякие другие. Скажем, почтенный А. Н. Бенуа сотрудничал с ней так лихорадочно, что молодой художник Г. Верейский, содрогнувшись, тайком передал Великому Учителю письмо с просьбой «рассеять сомнения»:
«Мне хочется знать, что ни крупицы Вашего сочувствия не было победителям. Что Вы сразу же порвали с гг. Луначарскими и пр. Рассейте этот кошмар, Александр Николаевич, в котором кровь истерзанных жертв, вопли насилуемых женщин, гибель произведений искусства заставляют меня с мучительным вопросом думать о Вас!»
Бенуа, не собираясь рассеивать никакие сомнения, спрятал письмо, а через много десятилетий, на воле так снисходительно и горделиво прокомментировал его на обороте листа: «Трогательное письмо, полное душевной тревоги…»
В общем, не комиссара, но сподвижника комиссаров Ивана Пуни финны упекли вместе с его супругой в лагерь Тагаствуст, но вскоре выпустили, и супруги кружным путем добрались в Берлин, где И. Пуни провел свою самую знаменитую выставку «Бегство форм».
Так или иначе, Шухаевы оказались на время без прибежища в чужой Финляндии. Но тут им нежданно повезло: Василий
Шухаев с супругой Верой (еще хранившей клочки изорванных писем Пуни) повстречали актрису Анечку Гейнц из Петрограда, ту самую, вместе с которой еще студентами Академии Шухаев и Яковлев играли в «Шарфе Коломбины» у Мейерхольда (Анечка была Коломбина, Шухаев — Пьеро, а Яковлев — Арлекином — счастливые воспоминания!) Оказалось, что у Аниной мамы Полины Фелициановны Линде была дача в Финляндии, в Мустамяки под Райволой (по-нынешнему, это Горьковская под Рощино) и добрая Полина Фелициановна нашла беженцам место на своей даче, превращенной в пансион. Теперь оставалось только написать письмо в Париж верному другу Саше Яковлеву и ждать от него помощи — ждать помощи и писать картины. За десять месяцев спокойной провинциальной жизни в Финляндии Шухаев, соскучившийся по настоящей работе, написал множество картин — пейзажей и портретов. И Аниной мамы портрет написал, и самой Ани… Правда, эти финские картины разделили судьбу многих прочих картин Шухаева, которых «местонахождение неизвестно». Но может, всплывут когда-нибудь, эти картины, ведь картины горят еще реже, чем рукописи… Следы иных из работ ведут по Европе: ведут, ведут, а потом вдруг обрываются. Известно, что свой портрет Полина Фелициановна послала в Париж для продажи, потому что ей срочно нужны были деньги на лечение дочери. К тому времени Шухаевы уже были в Париже, и парижская их подруга, активная Саломея Андроникова устроила лотерею среди состоятельных знакомых. Выиграл билет, купленный известным юристом и политиком бароном Нольде, — это уже установили биографы Шухаева. А вот где нынче этот портрет, науке неизвестно: так что не все еще научные тайны раскрыты.Зато дошел до нас и висит на стене Русского музея в Петербурге тогдашний пейзаж под названием «Улица. Провинция (Финляндской пейзаж)». Картина эта обнаруживает заметное влияние кубизма. Полагают, что и другие тогдашние пейзажи были в том же духе, не без влияния. А в общем и целом сравнительно безбедно и почти спокойно прошли десять месяцев в Финляндии, по истечении которых получили Шухаевы от верного их друга Саши Яковлева и визы, и деньги на билеты — все сумел сделать Саша Яша, стало быть, уже не последний человек он был в Париже. Но о том, как он попал в Париж и где побывал за два с лишним года разлуки с другом, и чем занимался, об этом непременно следует рассказать подробнее. Тем более, что за эти два года объехал неутомимый путешественник Саша Яковлев полсвета, натерпелся трудностей, многому научился, а главное — определились его вкус к экзотике, его художественные пристрастия, его стиль художника, закалилась его воля, приобрел он навыки жизни в чужом окружении…
Рассказывая шесть лет спустя своему учителю Кардовскому о начале этого экзотического странствия, с печалью упомянул Яковлев о встрече с былым однокашником, тоже учеником Кардовского, Вальтером Локкенбергом:
«По дороге в Харбин встреча с Локкенбергом, жадно мечтавшим о постановке китайского балета. Мечта, прерванная болезнью и смертью».
Встреча со старым приятелем растрогала Яковлева. Когда-то все вместе, с Васькой и Вальтером — все трое играли у Мейерхольда в его Доме интермедий. Тогда-то Саша Яковлев и написал портрет этого странного русского художника, сына лютеранского пастора Вальтера Локкенберга, выпускника реформатской гимназии из тогдашнего космополитического Петербурга. Подобно Саше и Ваське, Вальтер увлекался театром до безумия. Он был на добрых двенадцать лет старше друзей Саши с Василием, успел до Кардовского поучиться в Одесском художественном училище, в училище Штиглица, в мюнхенской школе знаменитого Антона Ашбе, а из петербургской Академии художеств был отчислен «за непосещение» двадцати двух лет от роду. Он близко сошелся с «мирискусниками», такими же завзятыми, как он сам, театралами, участвовал в их выставках в 1906 и 1911. Александр Бенуа брал его в помощники при оформлении оперы «Борис Годунов» в парижской Гранд Опера в 1908. Тогда же ему довелось и еще посотрудничать в дягилевских «Русских сезонах». А в 1914 он вдруг уехал из Петрограда на Восток. Может, как и самому Бенуа, опротивел ему боевито-вонючий расистский дух, вдруг ставший ощутимым в звереющей тогдашней Европе: в космополитическом Петербурге он был в ту пору по преимуществу антинемецкий. Локкенберг оставался русским патриотом и монархистом, книга, которую он писал под конец жизни, называлась «Расцвет русского искусства в царствование императора Николая II». В Пекине ему нашлась какая-то работа: писал заказные портреты русского посланника, китайского президента, китайского премьер-министра, датского посланника и других важных лиц. Но более всего влекли его китайская старина, удивительная пекинская опера, китайский балет… В городе обширной русской эмиграции Харбине Вальтер расписал позднее кабаре «Би-Ба-Бо»…
Встреча со старым приятелем, предвосхитившим маршрут его странствий и поисков, растрогала Сашу Яковлева. Шесть лет спустя он взволнованно написал о смерти Локкенберга их общему учителю Дмитрию Кардовскому:
«Приехал он умирать уже по отъезде моем в Пекин, уже в сознании смерти своей, как человек, уходящий отдыхать после длинного и утомительного пути».
Может, уроженцу питерской Стрельны Локкенбергу тоже вспомнились перед смертью счастливейшие годы их петербургской жизни, театр Мейерхольда, друзья-художники, друзья — актеры, питерские любови, Бармино над Волгой, пленер, этюды… В день своей смерти в Харбине (в феврале того самого 1923 года, когда Яковлев собрался написать письмо их учителю) русский немец Вальтер Локенберг крестился в православие и взял русское имя Василий, стал на несколько часов тезкой былого приятеля Васьки Шухаева.
В упомянутом письме Кардовскому из Франции Яковлев, выбрав время и настроение, решил отчитаться перед учителем за первые эмигрантские (лишь поначалу только пенсионерские) годы:
«Китай, Монголия, Япония. Этапы. Бесконечно интересные страны… обильные образами. Богатые красками. Фантастичные по форме. Поразительно различные по культуре. Разные мифы. Более различные, чем те, которые заселили нашу маленькую Европу. Работал много, жизнь часто очень одинокая. Особенно морально. Отношение ко мне русской колонии, говорить нечего, было исключительно хорошее, но, конечно, трудно рассчитывать встретить на Дальнем Востоке очень тонких по своему художественному развитию людей…
…В Пекине увлечение китайским театром, в сущности, единственным ярким по нетронутости остатком старой культуры. Там я написал целую серию картин и сделал много рисунков…
В Монголии ряд акварельных набросков, впечатлений, взятых с седла лошади. Очень трудный первый год в Пекине без денег и заработка. Но помещенный в посольском доме (в восточном корпусе), все-таки вечером или в смокинге или во фраке на каких-нибудь обедах (если не в китайском театре). Сплошные контрасты».
Про китайский театр тут как бы мимоходом, взято в скобочки со скромным «если не», но это было пылкое увлечение, пожалуй, не слабее того петербургского, когда Яковлев с Шухаевым бегали по вечерам в театр Мейерхольда).