С небес на землю
Шрифт:
Он точно знал, что говорить необходимо — женщина в первую ночь с чужим мужчиной нуждается в уговорах, объяснениях, признаниях, иначе ничего не выйдет.
И с этим он тоже не справился — ни с объяснениями, ни с признаниями.
У него сохло во рту, стучало в ушах, и он не мог вспомнить никаких слов. Как именно их говорят, он не мог вспомнить тоже.
Как они добрались до ее номера в «Англии», как все получилось — как целовал, раздевал, укладывал на широченную кровать — он и этого не помнил.
Он уговаривал?.. И пришлось ли ее уговаривать?..
Сейчас
Он понятия не имел о том, что женские губы могут быть такими… настойчивыми.
Весь его опыт свидетельствовал — нет-нет, не тихо шептал, а вопил! — о том, что это он должен быть настойчивым. Он, а не она!..
Он всегда просил, и ему уступали. Раньше в «порыве чувств», а в последнее время уступали все больше из жалости и, пожалуй, из любопытства.
Он оценил бы это новое, но Маня не давала ему ни секунды передышки — никакой жалости, никакого любопытства!..
Маня была вокруг него, в нем, в руках, в мозгу, даже в позвоночнике!.. Ему уже не спастись, и не хотелось спасаться.
Все вышло наоборот.
Она спасала его, и змеи, душившие Алекса много лет, вдруг как-то сдали назад под Маниным неистовым напором. Они сдали назад в изумлении и страхе — Маня оказалась сильнее змей!.. Может, просто потому, что ничего о них не знала.
Впрочем, не существовало такого, чего бы она о нем не знала!
…Но ведь так не бывает!.. Так не может быть!
Или может?..
Но вот же оно есть — самое сильное, напряженное, чувственное, глухое, принадлежащее только ему. Никому на свете она не могла принадлежать, только ему, ему одному, всегда ему!..
Всегда — какое прекрасное слово!..
Она трогала, гладила, ласкала и узнавала его всего — от длинных волос до пяток, их он почему-то стеснялся, а ей было дело и до его пяток!..
— Мне щекотно.
— Что?
Она подняла голову, всматриваясь в темноте в его лицо. Неверный свет от собора, освещенного даже ночью, падал на постель, и он вдруг подумал, что сам Исаакий благословил их на эту невозможную, неистовую ночь, бушевавшую ураганом.
— Не трогай меня там, мне щекотно.
Она подумала секунду, потом фыркнула:
— Потерпишь!
И пытка не то чтобы продолжилась. Пытка началась сначала.
В свете соборных фонарей он видел ее голову с совершенно расстроившейся прической, и как-то пытался участвовать в происходящем, подыгрывать ей, соответствовать ее ожиданиям, и потом обо всем позабыл, как давеча позабыл о том, что нужно говорить.
Никто и никогда не хотел его так, как она.
Никто и никогда не пытался так ясно и понятно сказать ему о… любви, о восхищении без всяких слов.
Никто и никогда не верил в него так безоговорочно, исступленно, до конца.
— Я больше не могу.
— Потерпишь!..
Она трогала, и гладила, и выделывала что-то совершенно немыслимое, и в каждом ее движении и вздохе была любовь.
Это же так просто и ясно — любовь.
Что может быть проще?!
Его змеи сначала изумленно пятились
под ее напором, потом поползли в тень, в самую глубину, потом судорожно стали искать убежища, но Маня Поливанова не дала им ни единого шанса!..Манина любовь — любовь?! К нему?! — настигла их.
Первым погиб удав, старый и душный. Его кольца вдруг разлетелись на куски, ударили в мозг, и Алекс понял, что наступившее помрачение случилось именно от гибели удава!
Или от того, что Маня Поливанова часто дышала ему в живот, и еще что-то шептала, и ее руки были везде, обнимали, и трогали, и прижимали?..
Непонятно. Непонятно.
За что?.. За что ему все это?..
Или так бывает всегда, когда вдруг случается любовь, а она ведь случается, правда?..
Гибнет все прежнее, когда-то имевшее значение — еще сегодня утром или два часа назад, — и вот уже ничего не осталось от той жизни, в которой не было любви и были, кажется, Даша или Наташа, или они обе, впрочем, шут их знает, и сейчас, вот-вот, он станет свободным и сильным, как бог, и узнает нечто такое, чего не знал даже тогда, когда писал свой роман, или когда жил десятками чужих, придуманных жизней, когда растерянно мямлил что-то на суде, с ужасом понимая, что уже никогда и никому ничего не сможет объяснить!..
Кобра сопротивлялась до последнего.
Он понятия не имел, что в нем столько ненависти!.. И эта ненависть никак не хочет сдаваться, даже под напором Маниной любви.
…Любви? Любви?!
Откуда взялась эта любовь, которой еще вчера не существовало, и надеяться было не на что, и нечего ждать?!
Да он и не ждал ничего.
И никого.
И почему-то дождался Мани, которая устроила ему выволочку на набережной, а теперь любила так, как будто он остался последним мужчиной на земле. Или так всегда бывает, когда вдруг случается то, что должно случиться, когда самолет приземляется в Пулкове, когда задерживают багаж, когда среди зимы вдруг начинает идти дождь и невозможно оторвать взгляд от женщины, еще вчера казавшейся чужой и пугающей?!
Кобра сопротивлялась.
Но что она могла, эта самая кобра, против Мани?! Силы слишком неравны.
Змея шипела и норовила ужалить — ты никто, никто! Забыл?.. Так я тебе сейчас напомню! Ты слабак, истерик, ничтожество, и она просто тебя жалеет, поддалась порыву, и больше ничего, завтра все у нее пройдет, и я вернусь к тебе, устроюсь на прежнем месте, у самого сердца, и мой холод заморозит и остановит его, это самое сердце, превратит в ледяную глыбу мозг, и ты станешь тем, кем был все эти годы, — очень удобным для меня кормом, полигоном для испытаний моей силы, деревянным человеком, бездушной куклой.
Но не тут-то было!
Какой там лед, когда рядом Маня Поливанова, по-прежнему что-то шептавшая ему в живот и в подмышку, двигавшаяся, горячая и такая живая!..
И с ней, с Маней, ничего нельзя было поделать!
Она не отступала и не сдавалась, и свет от собора серебрил ее волосы, и Алексу казалось, что над головой у нее светится нимб.
… Ну и что? Ну и нимб! Да сколько угодно!..
Кобра подохла не сразу. Она еще несколько раз в бессилии пыталась его ужалить, а потом замерла, дрогнула в последний раз, вытянулась в предсмертной судороге, пошла трупными пятнами и пропала.