Сад Финци-Контини
Шрифт:
Зазвонил телефон. Звонили из кухни, чтобы узнать, принести ли ей поднос с ужином и когда. Миколь сказала, что не голодна и что сама позвонит попозже. Будет ли она есть бульон? Она немного скривила губы, отвечая на конкретно заданный ей вопрос. Да, конечно, но не надо готовить его прямо сейчас. Она терпеть не может всей этой возни с едой.
Положив трубку, она повернулась ко мне. Она смотрела на меня нежно и молчала.
— Как дела? — спросила она вдруг тихим голосом.
У меня слова застряли в горле.
— Так себе. — Я улыбнулся и посмотрел по сторонам. — Как странно, любая мелочь в этой комнате как раз такая, как я себе представлял, — сказал я. — Вот, например, кресло. Мне кажется, что я его уже видел. Конечно, я его видел.
Я рассказал ей свой сон, который видел в ночь накануне ее отъезда в Венецию, несколько
Когда я закончил, она тихонько погладила меня по рукаву пиджака. Тогда я опустился на колени у кровати, обнял ее, поцеловал ее шею, глаза, губы. Она не сопротивлялась, но все время пристально смотрела на меня и слегка поворачивала голову, чтобы я не мог поцеловать ее в губы.
— Нет… нет… — только и повторяла она, — перестань… прошу тебя… Пожалуйста… Нет, нет… кто-нибудь может войти… Нет.
Бесполезно. Сначала одной ногой, а потом и другой я забрался на кровать. Теперь я прижимал ее со всей силой. Я продолжал целовать ее лицо, но только иногда мне удавалось поймать ее губы, и я никак не мог поцелуями заставить ее закрыть глаза. Наконец я зарылся лицом в ее волосы. Мое тело все это время, совершенно независимо от моей воли, колыхалось над ней, а она лежала под одеялом неподвижная, как статуя. И вдруг, внезапно, в какой-то ужасный момент я понял, я ясно ощутил, что я теряю ее, что я ее уже потерял.
Она заговорила первой.
— Встань, пожалуйста, — услышал я ее голос совсем рядом с моим ухом. — Мне тяжело дышать.
Я был буквально уничтожен. Встать с этой кровати казалось мне совершенно невозможным, у меня не было на это сил. Но и выбора у меня не было.
Я встал. Сделал несколько шагов по комнате, пошатываясь. Потом снова упал в кресло рядом с кроватью и закрыл лицо руками. Щеки у меня горели.
— Зачем ты так? — сказала Миколь. — Ведь все бесполезно.
— Бесполезно почему? — спросил я, быстро поднимая глаза. — Можно узнать почему?
Она посмотрела на меня со слабой улыбкой, спрятанной в уголках губ.
— Не пойти ли тебе вон туда? — сказала она указывая на дверь в ванную. — Ты такой красный, ужасно красный. Пойди, умойся.
— Спасибо, да, наверное, так будет лучше.
Я встал рывком и направился в ванную. Но именно в этот момент дверь потряс сильный удар. Казалось, что кто-то хочет распахнуть ее плечом и войти.
— Что это? — прошептал я.
— Это Джор, — ответила Миколь. — Впусти его.
В овальном зеркале над умывальником я увидел свое лицо.
Я внимательно его осмотрел, как будто это было чужое лицо, как будто оно принадлежало кому-то другому. Хотя я несколько раз сполоснул его холодной водой, оно все еще было красным, ужасно красным, как сказала Миколь, с темными пятнами над верхней губой, на скулах и на щеках. Я тщательно изучал это лицо в зеркале, смотрел, как на него падает свет, следил за тем, как бьются жилки на лбу и на висках, рассматривал красную сеточку, которая, когда я широко открывал глаза, казалось, охватывала голубую радужную оболочку, мое внимание привлекали и волоски щетины, более густые на подбородке и на нижней части лица, и какой-нибудь едва заметный прыщик… Я ни о чем не думал. За тонкой стеной слышно было, как Миколь говорит по телефону. С кем? Со слугами на кухне, наверное, просит, чтобы ей принесли ужин. Конечно, так разговор будет проще для нас обоих.
Я вошел, когда она заканчивала разговор. Я снова с удивлением заметил, что она не сердится на меня.
Она повернулась на кровати, чтобы налить чаю в чашку.
— Теперь сядь, пожалуйста, — сказала она, — и выпей чего-нибудь.
Я молча повиновался. Я пил потихоньку, маленькими медленными глотками, не поднимая глаз. На паркете за моей спиной, растянувшись, спал Джор. В комнате раздавался его глухой храп, как у пьяного нищего.
Я поставил чашку.
Опять первой заговорила Миколь. Она ни словом не обмолвилась о том, что только что произошло, но сказала, что уже давно, очень давно, я даже и представить не могу, как давно, она решила поговорить со мной откровенно о том, что мало-помалу начало происходить между нами. Я, наверное, не помню,
как в октябре, чтобы не промокнуть, мы спрятались в гараже, а потом забрались в карету. Так вот, с того самого раза она заметила, что наши отношения принимают неправильное направление. Она это сразу поняла, сразу заметила, что между нами появилось что-то фальшивое, очень опасное. Конечно, это была только ее вина, и только она виновата в том, что с той поры ситуация обрушилась просто лавиной. Что нужно было сделать? Просто-напросто отвести меня в сторонку, поговорить откровенно, не откладывая. А она вместо этого повела себя подло: она выбрала самый плохой выход, уехав из Феррары. Да, обрезать все связи легко, но к чему это приводит в конце концов, особенно в неясных ситуациях? В девяносто девяти случаях из ста огонь тлеет под пеплом, а потом, когда двое снова встречаются, оказывается, что спокойно дружески поговорить очень трудно, почти невозможно.— Я все понимаю, — сказал я, — и очень тебе признателен за откровенность.
Однако есть одна вещь, которую я бы хотел, чтобы она мне объяснила. Она уехала совершенно неожиданно, даже не попрощавшись, а потом, как только приехала в Венецию, позаботилась о том, чтобы я продолжал встречаться с ее братом, с Альберто.
— Как же так? — спросил я. — Если ты действительно хотела, чтобы я тебя забыл, как ты теперь говоришь (извини за банальности и не смейся, пожалуйста), почему ты не могла просто оставить меня в покое? Конечно, это трудно, но, может быть, если огонь не питать, он в конце концов погаснет потихоньку сам по себе.
Она посмотрела на меня, не скрывая удивления. Она, наверное, была поражена тем, что я нашел в себе силы оказать ей сопротивление, хотя и слабое.
Я прав, согласилась она, задумчиво качая головой, конечно, я прав. Но она просит меня ей поверить. Она поступила так, как поступила, совсем не потому, что хотела поиграть моими чувствами. Ей была дорога моя дружба, вот и все. Может быть, она повела себя как собственница, но ее беспокоил и Альберто, у которого, кроме Джампьеро Малнате, не было никого, с кем он мог бы поболтать. Бедный Альберто! Разве я не заметил, когда приходил к нему, что ему просто необходимы друзья. Для него, привыкшего к веселой жизни в Милане, с театрами, кино и всякими другими развлечениями, перспектива оставаться здесь, в Ферраре, запершись в четырех стенах на долгие месяцы, ничего не делая, была ужасна. Бедный Альберто! Она была гораздо сильнее, чем он, гораздо самостоятельнее, легко могла переносить долгое одиночество. А кроме того, она ведь уже говорила, в Венеции зимой гораздо хуже, чем в Ферраре, а дом ее дядей еще печальнее и более изолирован, чем этот.
— Этот-то дом совсем не печальный, — сказал я, почему-то растроганный.
— Тебе тут нравится? — живо спросила она. — Тогда я тебе признаюсь, но ты потом не ругай меня, не обвиняй в лицемерии или двуличии!.. Я очень хотела, чтобы ты его увидел.
— А почему?
— Не знаю почему. Я не могу тебе сказать. Наверное, по той же причине, по которой в детстве я часто хотела, чтобы ты был с нами под папиным талитом в синагоге. Если бы это было возможно! Я как сейчас вижу тебя под талитом твоего папы на скамье перед нами. Как я тебя жалела! Это глупо, я знаю, но всякий раз, глядя на тебя, я жалела тебя, как будто ты сирота, без отца и матери.
Сказав это, она помолчала, подняв глаза к потолку. Потом, опершись рукой на подушку, заговорила снова, серьезно, с особым значением.
Она сказала, что не хотела делать мне больно, что ей очень жаль, но нужно, чтобы я понял: нет совершенно никакой необходимости отравлять наши детские воспоминания, а мы рискуем сделать это. Любовь у нас двоих! Неужели мне кажется, что это возможно?
Я спросил, отчего же это так невозможно.
По тысяче причин, ответила она. Прежде всего, потому, что, когда она думала о любви ко мне, ею овладевало какое-то странное чувство, как будто она думала о том, что можно полюбить Альберто не как брата, а как мужчину. Конечно, это правда: в детстве она была в меня влюблена, может быть, именно это и мешало ей сейчас относиться ко мне серьезно. Я… я всегда был рядом, могу я это понять? Даже не напротив, а рядом. А любовь, по крайней мере как она ее понимает, это занятие для людей, решивших во что бы то ни стало победить, это спорт — жесткий, даже жестокий, гораздо более жесткий, чем теннис! Тут нельзя пропускать удары, нельзя задумываться о добросердечии и чистоте помыслов.