Сатанинская трилогия
Шрифт:
Как правило, было холодно, небо серело, как правило, стояла зима. Чаще всего февраль, март, доходило до того, что умирало по двое в неделю.
Они держались все начало зимы. Держались весь ноябрь, декабрь, январь, начало еще одного года, прибавив к датам жизни еще одну единицу, а потом больше не получалось, становилось слишком тяжело, тогда говорили: «Ничего не поделаешь!..» — и уступали. Ибо зимы на земле были слишком долгими для слабеющих стариков, так что оказывалось четыре или пять в феврале, три или четыре в марте, и Шемен ходил снимать мерки.
Жил он неподалеку от кладбища, видел, как всех их туда сносили.
Тех, кого он обрядил, сняв
Так было раз, десять раз, тридцать, пятьдесят, двести, триста, четыреста… Происходило это тогда, когда все должны были умирать, теперь же: «С этим покончено, точка, — говорил Шемен, — точка в предложении в последнем абзаце в конце книги. Ну а книга, ее закрыли или будет что-то еще?..»
Не надо больше сколачивать эти дрянные доски, он брал банку с краской, другую, в этой была прекрасная желтая краска, в той — замечательная синяя, а потом — чудесная розовая, сначала он пробовал их кончиком кисти.
Еще он мастерил платяные шкафы, на которых выкладывал из тонких и разноцветных деревянных деталей картины, изображавшие сердце или вазу с цветами, или коров, не хватало лишь даты и подписи.
На двустворчатых дверцах шкафов, — какие в прежней жизни обычно дарили в подарок молодоженам, — красовались гирлянды полевых цветов.
День напролет Шемен вырезал из дерева или работал кистью, остальные шли на покос или сбор винограда и косили, жали, срезали гроздья весь день, а блаженными вечерами, возвращаясь домой, прикладывали руки к губам и в полный голос кричали друг другу с одного склона на другой, и голос летел далеко над ущельями, от одного косогора к другому.
Весь день они жали, собирали виноград, косили, потом, возвращаясь, окликали друг друга, Пьер Шемен говорил себе: «Пора!» Он откладывал фуганок и доставал из кармана пачку табака в обертке из бурой бумаги (это был крепкий табак).
Возвращалась Терез Мен, сложив вязанье в небольшую суму, ведя стадо коз и трубя в медный рожок.
Это были благодатные часы в конце каждого дня, по небу разливались розовые и золотистые оттенки, у каминов витали приятные запахи. Двери отворялись, затворялись, девочки бежали к загону забрать коз. Пьер Шемен курил возле дома трубку.
И все проходившие мимо мужчины и женщины, смотря друг на друга, будто бы говорили взглядами: «У нас есть все, что нам нужно, нам хорошо!» — и не имели никаких других мыслей. Оно было видно даже по мулам: эти животные с изящными копытцами, большим животом и свисающими с седла огромными, подбитыми гвоздями башмаками, прежде не слишком уступчивые, выказывали полную покорность и шли под посверкивающими одежками размеренным шагом; слышалось, как бубенчики позвякивают все ближе, а потом удаляются за оградой сада.
V
Была там и Феми [17] . Что до нее, она ходила все туда и обратно по саду. Еще в прежние времена она любила его больше всего на свете.
Дабы точно знать, что у нее вырастут именно те цветы, что ей хотелось, она сама собирала семена,
складывала в пакетики, на которых карандашом записывала названия.Феми должна была очень стараться, в школу она ходила давно, но упорно доводила все до конца.
Еще в прежние времена она писала карандашом названия на пакетиках, чуть высовывая язык, выводила: «Кетайская астра», «Каллендула», «Гваздика», — после чего запирала в шкаф. И вот она снова принялась за это занятие, снова писала: «Каллендула», «Гваздика».
17
«Феми» или «Ефимия» происходит от древнегреческого и может переводиться как «благопристойная», «благочестивая»
Увы! В прежней жизни сад, который она так любила, был у нее отнят из-за сына.
В прежней жизни, когда все было зыбко, ей пришлось все продать, ведь ничто не могло длиться вечно. И, хотя она была уже старой, пришлось все бросить и искать место, следовало выплачивать долги сына.
Она должна была жить у чужих людей, работать на чужих людей, несмотря на возраст, выполнять тяжкий труд. У чужих людей она и умерла.
Она еще помнила утро, когда уже не смогла подняться с кровати, что ей не принадлежала. Помнила, как напрасно старалась удержаться на ногах в той бедной холодной каморке; керосинка почти не горела, только чадила, голова закружилась.
А потом?.. Потом ничего не было. Только время, шло время, очень много времени, она спрашивала себя: «Сколько же прошло?» — она не знала; но она видела, что ей вернули сад.
Видела, что ей больше нечего опасаться — и ей тоже: ни людей, ни событий, — отныне она защищена от скверной погоды, от града, стужи и всякой печали, от всех смертей.
Серая стена с облупившейся штукатуркой, на которой висели пучки левкоев, вновь была перед ней. Покрашенная зеленой краской лейка снова стояла посреди дорожки.
Все вещи, которыми она пользовалась, также были возвращены: лейка, полольник, железный совок, старая мотыга, сажалка из прочного дерева, бечевка, с помощью которой намечают ряды, ивовая корзинка, тяпка, чтобы выпалывать сорняки, и она восклицала, всплеснув руками: «Бог ты мой! Я вправду заслужила такое?» — сердце ее было смиренным.
«Что же я такого сделала? Что же я сделала, что меня вызволили и я снова увидела свет? Я словно куда-то уехала посреди недели, а воскресным днем вернулась, вернулась прекрасным воскресным днем, навсегда!»
Это было настолько прекрасно, что она сначала, как и Катрин, не поверила. Но к ней подлетела, что-то поведав, пчела; сел на рукав крылатый муравей; по ограде пробежал, словно крыса, дрозд.
Она должна была поверить.
У нее было то же тело, сложенное пополам, поскольку работала все время согнувшись, и она ходила вдоль резеды с сероватыми лепестками.
Календула росла в изобилии, кусты турецкой гвоздики невероятно разрослись, тонкие стебли сердца старой девы [18] с ломкими светлыми плодами доходили до пояса, и среди всего этого — ни единого сорняка, ни одного печального следа букашек, которые портят корни или проедают дыры в листьях, а там, где полз слизень, остается серебряная полоска.
18
Физалис обыкновенный, он же «песья вишня», «китайский фонарик». Рамю употребляет местное название растения.