Савва Мамонтов
Шрифт:
Далее Савва Иванович сообщает: сезон начали в Эрмитаже. Пожарные потребовали переделок в театре. Блеснули «Богемой» — поставлена в России впервые; через неделю будет дана, и тоже в первый раз, — «Хованщина». Письмо отправлено 5 октября, а 30 ноября Поленов писал жене: «Вчера была генеральная репетиция „Орфея“. Вокальная сторона слаба. Я советовал Савве еще репетиции две сделать и получил на это умный ответ, что это ему слишком большой убыток принесет. Вообще в бочку меда попало, несмотря на все мои старания, довольно-таки дегтю».
Василий Дмитриевич одел и загримировал артистов, но на спектакле не остался, не захотел видеть провала.
«Орфей» успеха не имел, но и не провалился. Савва Иванович писал Поленову: «„Орфей“
В 1897 году Частная опера подарила москвичам еще несколько премьер: «Опричник», «Хованщина», «Аскольдова могила», «Садко». Чайковский, Мусоргский, Верстовский, Римский-Корсаков — все русские композиторы, слава России, контуры которой еще только обрисовывались. Савва Мамонтов, обладавший редким даром угадывать таланты, присоединил к ним еще одного, совсем молодого композитора, только что окончившего Московскую консерваторию, — Сергея Рахманинова. Но пока еще в качестве дирижера-постановщика. Его дебют состоялся 12 октября 1897 года — дирижировал «Самсоном и Далилой» Сен-Санса.
Через пять дней, 17 октября, Частная опера представила «Опричника», и хотя опера прошла без большого успеха, пресса, наконец, заметила усилия Саввы Ивановича. «Новости дня» писали: «…Мы смотрим на Частную оперу как на учреждение, стремящееся не только пополнить пробелы репертуара казенной сцены, но и оживить вообще наше зачерствелое оперное дело новым к нему отношением. Мы уже по многим признакам чувствуем, что в этом сезоне художественная сторона исполнения попала в руки опытного, думающего и чувствующего руководителя, умеющего вдохнуть новую струю в это далеко не установившееся дело. Мы чувствуем, что руководитель этот с особенной любовью относится к постановке опер отечественных композиторов, особенно сочувствуем ему именно в этом, так как ни в одной цивилизованной стране Европы отечественная музыка не находится в таком загоне, как у нас в России. А в опере наше народное творчество не уступает заграничному, и России принадлежит и будет принадлежать последнее слово. Слово это, поставленное в девиз русской школы Даргомыжского, есть художественная правда». Пророческие слова! Мамонтов мог торжествовать — его поняли и оценили — русская опера получила общественное признание.
Однако этапной работой Мамонтовской оперы стала «Хованщина» Модеста Мусоргского, которая всецело увлекла Савву Ивановича, дала ему возможность показать масштабную работу.
«Хованщина» не могла не поразить грандиозностью картин, бездной национальной драмы.
Эскизы Мамонтов заказал Аполлинарию Михайловичу Васнецову как самому большому знатоку древней Москвы.
По совету того же Васнецова актеры совершили паломничество на Рогожское старообрядческое кладбище. Ездили в село Преображенское, в старообрядческий храм, слушали службу. Разочаровались. Пели старообрядцы фальшиво. Но сами люди, ни в чем не заискивающие, с чувством собственного достоинства, заставляли робеть перед собой.
Роли разошлись прекрасно: Бедлевич получил Хованского, Иноземцев — князя Андрея, Соколов — Шакловского, новая, изумительная актриса Селюк-Рознатовская — Марфу, Шаляпин — Досифея.
Русская музыка, освященная именами Верстовского, Глинки, Даргомыжского, Бородина, Римского-Корсакова, Мусоргского, любила погружаться в седую старину российской истории, в переломные ее и смутные времена, в глубокие ее драмы и трагедии. «Хованщина» — это трагедия старообрядчества. А старообрядчество — живой сосуд, в котором сохраняется со времен царя Алексея Михайловича истинный цветок
русской души.Своей «Хованщиной» Мамонтов воспел этот цветок, сделал подарок московскому, почти сплошь старообрядческому купечеству.
«Псковитянка» Римского-Корсакова погружает вас еще в более древние времена — времена Ивана IV, злой опричнины. Партия Грозного стала для Шаляпина великой.
Всякий художник — поэт ли, живописец, артист, композитор — ищет образ. Поиск идет в бесконечности пространства и в бесконечности времени, но сколь бы велик или мал этот образ ни был, он невозможен без точного видения.
Грозный Шаляпина не потому грозный, что артист, изобразив на лице с помощью грима аскетическую худобу, пугающе вращал глазами и горбился. Даже образ облака — не туман, а лучи и тени на тумане.
Появляясь в Прологе «Псковитянки» верхом на лошади, Шаляпин не просто «страшно» смотрел перед собой в черный зев зала. Он всматривался в этот зал. Он искал не вообще, не изображал поиск, он жаждал найти одного или многих, чтобы тотчас предать смерти.
Зал под этими ищущими глазами охватывало зловещим, неотвратимым предчувствием беды. Сцену заливал свет, а веяло холодом.
В хоромах Токмакова зрителю снова делалось страшно. Теперь за Ольгу. Боярышня подает царю поднос с пирогом, а царь угощается. Но как это делалось! Старческая рука с длинными пальцами зависала над подносом, над самой Ольгой и брала… через мгновение. Весь зал следил за этой рукой.
Не все находки принадлежали фантазии Федора Ивановича. Но все они сливались в единый, в неповторимый образ. Коровин, например, измерил рост Феденьки и нарочно сделал дверь, ведущую в хоромы, низкой. Шаляпин, входя, произносит не очень-то сильную фразу: «Ну, здравия желаю вам, князь Юрий, мужи-псковичи, присесть позволите?» Говоря это, медленно разгибался во весь огромный рост. Пространство судорожно сжималось, и всем становилось ясно, как мал великий Псков перед великим самодержцем, перед государыней Москвой.
Рисунок шаляпинских партий ошеломлял своей новизной, глубиной и истинностью. И эту истину певцу помогал обрести Савва Иванович.
В «Хованщине» звучит песня раскольников «Победихом и перепрехом», песню подхватывает и поет со всеми вместе старец Досифей. Что тут драматического? Шаляпин на репетициях играл кроткого, отвергшего мирские страсти инока, но Савва Иванович сказал ему:
— Досифей — не один из многих. Досифей укротил в себе Ваську Кореня, но жизнь, вера, попрание святых обрядов превращают его в Стеньку Разина с крестом.
Шаляпин тотчас повторил сцену и «победихом и перепрехом» запел, переполненный любви к Всевышнему. И не сам он, но Савва Иванович и бывшие в зале и на сцене слышали громы и видели молнии летящих престолов, на пламени крыл которых сияла Истина.
Каждая сцена «Хованщины», после разбора ее Саввой Ивановичем, обретала у Шаляпина глубину и неистовость, это были бездны человеческого духа. Каждую можно было ставить в финал, но гений потому и гений, что нет ему предела. «Гадание» потрясало зрителя, но далее следовали сцены — «Убийство Хованского», «Самосожжение». Падающий занавес не мог уже остановить погружения в человеческий космос… Лучше ли становились люди, хуже… Но все, кто слышал и видел Шаляпина, получали печать преображения. Зритель покидал театр с чувством причастности не только к миру искусства, но вообще к миру. Ощущать ток времени — удел избранных. Возможно, этому чувству и посвящены ухищрения каббалы и всяческого иного тайноведения, жречества. Шаляпин не имел посвящения от людей, он был от Бога. Когда он пел, даже очень обделенные ощущали несравнимое ни с каким благом счастье существовать в это мгновение, быть частью мира. Промыслом Творца. Это не умничанье, не красивые слова изощренной похвалы великому таланту, это — правда. А мистика здесь в том, что Шаляпин был пророком, но об этом не догадывались. Он был величайшим певцом великого поющего народа.