Сборник рассказов
Шрифт:
Витя под конец совсем отрезвел и стал есть рыбу. Он так погрузился в еду, что опять ни на кого не обращал внимания. Глаша спала в верхнем белье, лишь изредка поднимая голову при звоне посуды, чтобы потом снова сползти вглубь, под одеяло.
– Довольно, мамаша, хулиганить, - сказал наконец Витя.
Неожиданно раздались голоса.
– Вот эта, - пробубнил чей-то глухой голос за дверью, и в комнату вошел необычайно солидный, пожилой человек с портфелем. Вид у него был не в меру самодовольный и вместе с тем пришибленный, оглушенный. Самодовольный человек была вся его внешняя оболочка, жирная и инертная,
Толстяк аккуратно отер пыль со стула, солидно и как-то чересчур самодовольно сел, но тут же оглядел всех торопливым, перепуганным, как бы выскакивающим из орбит взглядом: а не сделал ли я чего-нибудь неприличное.
Глаша открыла глаза и жирно потянулась всем телом.
Толстяк распахнул портфель и брякнул:
– Я - завуч школы. (Пришибленный человечек спрятался, и на Глашу смотрело солидное, лишь слегка подпрыгивающее в своем довольстве лицо.) - Вы Глафира Яковлевна?
– Буду ей, - отвечала Глаша.
– Видите, дело в том, что письмецо на вас есть, от ученика нашего 4-го класса... К награде просит Вас мальчик представить... Чуть не памятник вам поставить.
Витя бросил пищу и подошел к завучу:
– По-ученому что-то говорите... Что вы хотите сказать?
– Ничего, ничего, товарищ, - опять необычайно важно, даже склонив голову набок, ответил завуч.
– В письме наш ученик очень хвалил вашу жену... К награде просил представить... На работе повысить... Два письмеца послал: в милицию и администрацию школы... Психологически крайне интересно.
В это время в коридоре опять послышался шум, и в комнату влетела женщина лет пятидесяти вместе с тоненьким, трясущимся существом лет одиннадцати.
– Ты ответишь за свой разврат, сучка, - набросилась она на Глашу, мальчишку до чего довела... В петлю лезть собрался... Еле вынули...
– Позвольте, позвольте, почему петля?
– закричал завуч и двинулся на женщину.
– Письмо было, а не петля.
В это время дверь распахнулась и вошла Вера Иосифовна. В руках она держала ослепительно-белый букет цветов. На минуту все смешалось. Мать мальчика кричала, что ее Коля хотел повеситься; завуч самовлюбленно напирал, что было только письмо; Глаша ошалела и была раздражена, что ей не дают спать. Витю же от всех этих криков вдруг потянуло в сарай пить водку.
Лишь приведенный мальчик Коля одиноко стоял в углу; у него был удивительно старческий, взъерошенный вид карлика; но лицо было освещено каким-то странным сиянием, как будто ничего это его не касается и он в раю.
– Знаю, знаю, я все знаю!
– затараторила вдруг Вера Иосифовна.
– Иван Дубов, сапожник, мне рассказал, Сейчас он тут, в коридоре. Ваня, зайди!
Иван Дубов, корявистый, серьезный мужчина, поправляющий обувь только дамам, сутулясь, вошел в комнату. Вся его фигура излучала необычность.
Все притихли. Только завуч напустил на себя еще большее самодовольство.
– Влюблен был малыш в Глашку-то, - внушительно и осторожно, точно речь шла о починке туфель для незнакомки с другого конца города, сказал Дубов. Молчаливо был влюблен, не по-здешнему. Я в аккурат вижу, кого у нас во дворе осияет. Глаз у меня на это есть... Наблюдал я за Колькой, совестливо наблюдал,
не спугнув его... Часто он подкрадывался к дверям, съеживался в подушечку и в вашу большую замочную скважину часами за Глашкой наблюдал... Никто об этом не знал, ни Глашка, никто. Часы выбирал с хитрецой, когда в коридоре никого не бывало... А Кольку, между прочим, стихи писать тянуло... Посмотрит, посмотрит в щелку в зад и идет на чердак стихи писать...В это время Анна Петровна швырнула на пол тарелку. Ей стало обидно, что о ней теперь совсем забыли.
"Перед смертью, и то не помнят", - подумала она.
Мать Коли заплакала:
– И вешался-то, негодяй, смешно, ад кухне, только рубашку порвал.
– Успокойтесь, мамаша, - вдруг как-то надуто и деловито сказал завуч. Мальчик, ты почему повесился?
– важно спросил он Колю.
– От счастья!
– тихо и с какой-то чудотворной испепеляющей улыбкой отвечал старичок-карлик.
– От счастья повесился.
Все опять начали кричать. У Глаши вдруг стал очень значительный вид... Она ни на кого не обращала внимания, но улыбалась самой себе. Она представила, как хорошо было бы сейчас выгнать всех, лечь с Витей и, зажмурив глаза, представлять себе этого странного тоненького заморыша мальчика Колю.
"Чудно как будет... Дух захватит... Ишь, какие у него глаза, - подумала Глаша, - и мысли потекут... Новые мысли... Веселые, сердечные, кружащиеся..."
С блуждающей улыбкой, чуть виляя телом, она подошла к Вите и сказала вслух:
– Выгони всех, и мать тоже... Лечь хочу...
Витя обомлел и матюгнулся. Мамаша Анна Петровна, вдруг вообразив, что ее уже хотят выкинуть из постели, так была поражена, что даже не стала кричать и швыряться, а ушла в себя и задумалась. Завуч тоже чего-то перепугался, всполошился и стал ни с того ни с сего читать энциклопедию. Вере Иосифовне захотелось поцеловать Витю, но и она смутилась. Выбежав на кухню, она все-таки не удержалась и поцеловала чайник.
Иван Дубов как-то резко ушел. Лишь Коля продолжал так же тихо улыбаться. В конце концов в комнате остались только Витя, Глаша и Анна Петровна.
А вечером, деловито и спокойно, как летучая мышь прилетает в свое родное гнездо, пришел доктор.
Почти автоматически он проговорил, что произошла ошибка и анализы доказали, что болезнь Анны Петровны пустяшная, и она выздоровит сама собой.
Вите это показалось странным, ненужным и к тому же нелепым. Он хотел даже накричать на доктора.
Но в общем все осталось по-прежнему, и ничего не изменилось, хотя как будто и произошли события.
Остались и это высокое, пустое небо, и кружащийся в легком, сумасшедшем танце мир, и двор, где Иван Дубов чинит обувь только дамам. Все было так же, как вчера, как будет завтра.
Случай в могиле
Костя Пугаев, мужчина лет тридцати пяти, выпить не очень любил. С женой он разошелся, но на другой почве. Обожал звезды, грибы и сновидения.
Снилось ему обычно что-то несуразное, в чем никакой логики нельзя было найти. То штаны с медведя снимали, то будто не на Земле он, а на Луне, то корона на нем сияла. Пугаев за чаем так объяснил однажды своей давней полюбовнице Глаше:
– Неуемный я какой-то во снах. А ведь наяву я мужик хороший.
Глаша, пухленькая и славненькая, как пирог, возразила ему: