Сборник рассказов
Шрифт:
Видя, что со мной уже невозможно наладить духовный контакт, Зиночка впала в какую-то слабоумную решительность: иногда в отчаянном, лживом бреду поцелуев она вдруг начинала кусать меня, полоумно и настойчиво, как будто желала прокусить мою внешнюю оболочку и заглянуть в душу. Кусается, а глазенки заволокутся быстрыми, бегающими слезами. Ведь все понимает.
Или вдруг начнет бормотать про себя стихи, перемешанные со своими нелепыми мыслями, да так загаллюцинирует себя, как будто вся пропасть стоит перед ослабевшими глазами.
Такая, жалкая, обреченно-оторванная, вся обращенная в себя, в свои мучения, она опять сладостно-тревожно возбуждала меня:
Но это были только истеричные взвизги, лишь оттенявшие ужас истины.
Я уже чувствовал, что отношусь к ней, как к вещи, как к чашке, которую можно разбить и не пошевельнется в сердце.
Тупой холод был у меня в душе.
В конце концов я стал невыносимо груб с ней; наши связи жестоко и примитивно рвались; я уже просто орал на нее и только что разве не бил; она совсем отупела от страданий и плыла по течению. Не порывая полностью, но и не сближаясь с ней, я прямо закоснел в своем эгоизме и ничего для нее не делал.
Но чем более я был груб по отношению к ней, тем более нежен по отношению к себе... Нежность эта доходила до такой степени, что я стремился порвать со всем, что меня окружало, и непередаваемо жалел себя.
Часто, судорожно уединившись в своей комнате, я сидел у плотной занавеси окна и, чуть закрыв глаза, сочинял рассказы. Но в моей руке - в моей белоснежной, тонкой рученьке - не было пера: эти чудесные, таинственные, полусозданные творения я сочинял про себя, в замираниях, в запретном храме моей души, в полусне, не задерживая свои мысли для черновой работы, потому что понимал себя с полуслова. Я ненавидел бумагу, читателей, перо, буквы, моих друзей и моих врагов - и поэтому ничего не записывал, уединенно храня все в изгибах моего чистого "я"... Я сладострастно наслаждался тем, что никто, кроме меня, не услышит моих рассказов.
Разыгрывались изломанно-шизофренные сцены. Зиночка визжала и плакала, что, значит, она - дура, если я не хочу с ней разговаривать. Родители стучали стульями и ходили в милицию. А я строил миры. Качался легкий свет в наших комнатах, приходили и уходили чьи-то тупые рыла, мое бедное сердечко сочиняло небывалые чувства. Мне было так лучше, так непонятно-странно лучше. Мой мир рос по мере того, как я оставался один.
Зиночка уже частенько уходила от меня к себе домой, но зато по ночам ко мне стал приходить новый, непонятный, ошеломивший меня гость. Называл я его почему-то - Юрий Аркадьевич. Тихонько так приходил, по-нездешнему.
Бывало, ночью под потным, пропитанным мыслями одеялом лежу я и чувствую только сладкое бытие - одиночество моего тела. А в коридоре, ровно во втором часу ночи, уже шаги - тихие такие, мистичные, как движение маятника. В душонке моей - в ответ - щемящее, щемящее чувство, как будто идет издалека ко мне любимая... Очень боялся его спугнуть. Тих уж он очень, и не отсюда. Отряхнет пыль со стула, подушечку для мягкости положит и сядет. Я молчу. И такое в моем мозгу просветление, как будто не существует ни Англии, ни луны, ни Зиночки, а существуем только мы с Юрием Аркадьевичем. Полное отсутствие всякой внешности. Кругом одно только внутреннее, настоящее. Как на том свете.
Юрий Аркадьевич помолчит, помолчит сначала, отрешенно себе и метафизически. Личико далекое, далекое, как у сейджей, и на ручки свои нежненькие, беленькие - так мистически молча смотрит и поглаживает их, блаженно, легко и недоступно для смертных. Очень, наверное, в себя влюблены были. Потом мы беседовали. Больше он говорил,
а я с замиранием слушал.– Плохо, плохо работаете, Сашенька, - укорял он меня, - маниакальности мало. И отрешенности. На путях вы еще только к Богу-с.
– К какому Богу, Юрий Аркадьевич?
– робко спрашивал я.
– К внутреннему. Солипсическому. Который только в нашем "я" кроется, и больше нигде. Потому что ничего, кроме высшего "я", нет, - блаженно улыбался Юрий Аркадьевич.
– И должны мы, Сашенька, этого Бога открыть и постепенно им становиться.
– А вы подтолкните меня, Юрий Аркадьевич, - сгорал я.
– Подтолкните к этому Богу-с.
– Яйности, яйности побольше, - строго отвечал он.
– Вы еще не открыли в себе бессмертное начало, вы не Творец и не хозяин своего мира, а просто прячетесь в него... Поэтому он у вас такой ранимый и неустойчивый. Это еще не мир, а только начало-с, капля-с... И плюньте, пожалуйста, в рожу всему человечеству. Плюньте по-серьезному, добросовестно.
Очень быстро Юрий Аркадьевич исчезали. Подавлял он прямо меня своей излученностью и солипсизмом. Чувствовалось, что они уже все грани перешли.
А я и в самом деле понимал, что многого и качественного я еще не достиг и Юрий Аркадьевич недаром меня к новым горизонтам подхлестывали. Слаб я еще был, юн, нервен и слишком зависел от внешней среды.
Иногда, чтобы отвлечься от солипсоидно-ослепительной истины Юрия Аркадьевича, я задавал себе глупейший вопрос: "кто он?" Не по сущности, конечно - я это прекрасно знал, - а по видимости? В "галлюцинативно-бредовом" он плане или в так называемом "реальном"? Если в "галлюцинативно-бредовом", то я бы его совсем уважил и, появись он снова, в ножки ему поклонился, упал-с. Потому что, значит, они оттуда явились.
Но он мог быть и в "реальном" плане, так как в наркотично-эйфорическом состоянии я часто, забывая обо всем, говорю с прохожими на улицах и иногда дарю им свои ключи. Потом ничего не помню. Среди них мог оказаться и Он.
Кроме того, однажды видел я Юрия Аркадьевича в магазине, в очереди за галошами. Терпеливо так стоял, тихо, как все, точно скрывался. И солипсического сияния вокруг головки никому не показывал, хитрец.
Но это тоже могла быть "галлюцинация". В конце концов я решил, что "галлюцинативно-бредовый" план и так называемый "реальный" - почти одно и то же, и глупо их отличать.
Зиночка от меня, кажется, совсем ушла. Потому что Юрий Аркадьевич ее сильно напугали. Во время одного из визитов она ночевала в смежной комнате, все слышала и раза два-три дико закричала.
У меня же от посещений Юрия Аркадьевича оставалась некоторая грусть: тоскливо мне было, что еще только на путях я к внутреннему Богу, что слаб я еще, визглив и слишком верю в реальность окружающего; чувствовал, что настоящее, кондовое - у меня еще впереди, а покамест одни цветочки.
Юрий Аркадьевич тоже прекрасно это видели и, не торопя события, стали очень и очень редко меня посещать.
Жизнь между тем по-прежнему терзала меня; я уже почти не мог появляться на улице; редко выходил на кухню, в коридор; я чувствовал больное унижение оттого, что вынужден общаться с людьми, быть с ними в метро, просто стоять около них. Вид города, автобусов, светлых фонарей унижал меня. "Весь мир должен припасть к моим галошам, а не существовать сам по себе", - выл я истерически мыслями, лаская свою душу.
"Почему все не замечают, как я велик?", - злобно взвизгнул я один раз в подушку. Юрий Аркадьевич - хорошо помню - сразу тут как тут появились.