Счастливый день везучего человека
Шрифт:
— Мы в расчете.
Маленький таксист пожимает кожаными плечами: сует все на место.
— Ну что, — говорю, — дебил, хочешь еще за безденьги рассекать?
Он мычит что-то нечленораздельное — можно понять и как «да» и как «нет». Я его отпускаю, и он бредет не оборачиваясь. Куртка в лохмотьях, штаны в грязи. Обгадили — обтекай — формула известная наверняка и ему.
Я сажусь в машину. Руки на руле прыгают. Разъезжаемся. Слава богу, не было милиции. Я не побоюсь зайти в темный подъезд с тремя бичами, но милицию боюсь. Необъяснимый феномен.
У моста я останавливаюсь, чтобы выбросить нож. Рассматриваю эту штуковину: острый, с наборной ручкой. Красивый. Интересно, им когда-нибудь кого-нибудь резали?
Бульк —
Сижу у Сашки Янца-Ганса. Ганс — он для всех и всегда. Даже для сестры он — Ганс. Его перекрестили с самого детства, и он не обижается. Вероятно, он и сам себя в третьем лице зовет «Гансом».
Ганс лежит на диване в трусах и майке, задрав ноги на спинку. Перед ним на столе стоит «Националь» и выдает какую-то тяжесть. Хардище ли, хэви ли металл — я в этом темный. Ударники колошматят на пределе, гитара взвивается до ультразвука, басы давят космическими децибелами.
Ганс — меломан. Меломаньяк, называет ласково он сам себя. У него два магнитофона, верток, куча кассет, катушек и дисков. А также имеется и голубая мечта. На кассетах записана музыка — металл, хард-рок, Новая волна и еще какие-то там роки, волны и прочая дребедень. Ганс может говорить об этом часами, оставаясь в другой, не заполненной звуками жизни, не очень разговорчивым, флегматичным парнем. Кассеты у него все фирмы «Денон», и обращается он с ними как сапер с проржавевшей фугаской, зацепленной экскаваторным ковшом. На катушках у него более близкий мне сорт музыки: Высоцкий (собран почти весь), Лоза (начиная от «Примуса» и остальные ролики), Брайтон-бич представлен довольно широко. Токарев (черный юмор, черная тоска), Гулько — этот — артист, за счет только голоса может вытянуть любой бездарнейший текст. Как он пел:
Не п-па-дайте духом, поручик Голи-и-цин, корнет Оболенский, налейте вина!Сейчас гласность, можно и это петь. Малинин, кажется, бегает такой, с косичкой, и рычит с надрывом: «А в комнатах наших сидят комиссар-рр-ры»… Ты погляди, какой смелый, даже этот куплет не выбросил, как Бичевская (та поет эту песню — вообще обхохочешься). И все-таки далеко этому Малинину до Гулько. Как от Москвы до Брайтон-бич.
Бедные, бедные поручик Голицин и корнет Оболенский… Уплыли с родины на корабле «Император», подались, наверное, в рэксмены, «свое здоровье на асфальте продают»… Как и я. Так стоило ли уезжать?
Плодовитый Шуфутинский, злобно-осторожный Могилевский… И еще, и еще какие-то, мало ли их там? Но эти уже так, шелуха…
А голубая мечта Ганса — приобрести «что-нибудь обшарпанное». («Шарп» — дубль. Характеристики. Частоты. Эквалайзер. И «залохматить» всегда можно на перезаписях не кисло.) Для этой цели он скупает где только можно «березовские» чеки-сертификаты: один к двум и даже один к трем. Поднакопит, думает, чеков, поедет в Москву и воплотит свою голубую мечту в будничную реальность. А тут — раз, «Березки» прихлопнули. Еле-еле успел Ганс свои чеки сдать, один к одному, чуть-чуть было не пролетел. Не вышло у него с «Шарпом», теперь на видик переключился. Где-то, вроде бы, договорились. Брать надумал. Ну да ладно, каждому свое, как говаривали древние римляне…
Я хожу в этот дом не из-за музыки. Я не признаю все эти Гансовы «металлы», и когда вижу на улицах стайки ублюдков-металлистов с цепями, браслетами, булавками, крестами — у меня единственное желание — накормить их собственным железом. Один раз я газанул на них — столпились посреди улицы — бравые молодцы разбежались, наложив в штаны. Один даже магнитофон уронил, явно не из-за избытка храбрости. Впрочем, это их личная трагедия…
Ганс конечно не из тех. Он не носит побрякушек, но музыку любит примерно такого
же сорта.Хожу я в этот дом, конечно же, из-за Светки. Это ясно любой козе, но не Гансу. В его извилины такой вариант не вписывается.
Ганс здорово растолстел за последние годы. Видимо, сказывается дурная привычка лежать на диване, предаваясь волшебным звукам какого-нибудь «Генезиса» или «Кисса». Впрочем, я, может быть, что-то и путаю.
— Ганс, — говорю, — ты не собираешься жениться?
— Я что, по пояс деревянный? Нет, я пока не враг своему здоровью.
— Смотри, Ганс, получится у тебя как с тем арбузом: толстеет, толстеет, а потом от корня сохнет…
Ганс переваривает. Врубившись, начинает хохотать, дрыгая ногами. Тут забегает Светка в халатике, увидела меня, убежала. Появляется спустя минут десять: джинсы, кроссовки. Кофточка обтягивает грудь. У меня начинает дергаться глаз: в семнадцать лет, и такая грудь… Мать у них толстая, бесформенная. Ганс пухнет стремительно. Потолстеет и Светка, если пойдет в мать, но пока… пока…
Господи, она ж еще дурочка. Тоже что-то там щебечет о музыке, о «Модерн Токинг», своем любимом ансамбле (никак ведь не пройдет мода на эту голубовато-розовую музычку, хотя давно уже разлетелся этот дуэт вдребезги). Я тоже что-то такое говорю, лишь бы говорить с ней. А воспитать ее можно будет потом… Скажем, когда она будет моей женой. (Размечтался, старый дуб.) Нет, воспитать ее будет не поздно — выдавить из нее мещаночку, как пасту из тюбика. Динозаврик — туловище больше, а головка маленькая. А в ней мозги с грецкий орех…
Она останавливает магнитофон — вжик — кассета вылетает. Сует другую, наверное, какой-нибудь «Модерн». Хлесть! Получает по рукам. Сашка-Ганс даже изменил положение на сорок пять градусов, чтобы шлепнуть ее по обтянутому заду. Ну-ка дунь! Брысь! Сквызни! Не мешай взрослым дядям слушать взрослую музыку. Для Ганса она все же младшая сестренка с соплей до губы, он и не замечает, что она выросла. Он не видит, какие у нее ноги, какая грудь…
Она улыбается, как королева. На брата она не обращает внимания. Светка чувствует, что нравится мне. Не знаю, как я ей, но ей нравится нравиться. Интересно, ее уже целовали? Вряд ли. Они строгого воспитания, эти Янцы. Но в ней просыпается женщина.
Или уже проснулась?
Мама не выкупила «радедром», она боится его выкупать. Боится, что я последую моде и стану наркоманом. Начиталась газет. Какая глупость… И я опять не сплю. Бессонница — мой бич, мое иго, мой крест. Впрочем, наверное, как у любого влюбленного?
Это пройдет, пройдет…
Приемник у меня, как всегда, включен. Из его потрескивающих электронных потрохов доносится тихая-тихая музыка. Совсем незатейливая, простая, мелодичная. И в то же время прозрачная, призрачная. Она входит в меня, вползает постепенно. Тема все время повторяется и повторяется, но музыка не кажется от этого однообразной. Нет, она в развитии, она мечется в строгих рамках, но находит все новые и новые краски, с каждым повтором набирая силу, становясь все ярче, жестче, напористей. Ударные звенят все громче и громче, флейта свистит все пронзительнее. И вдруг музыка кончается… Я услышал свое сердце. Я шарил, искал спички (ты куришь опять ночью, жалкий влюбленный?)
Дикторша скучно объявила, что прозвучало произведение конца XIX, начала XX века, и соскочил, чтобы записать: «Болеро» Равеля.
«Грампластинки» открывались в одиннадцать — я подъехал к открытию. К отделу «Классическая музыка» я подошел первый раз в жизни.
Еще не проснувшаяся только девчонка-продавщица, к моему удивлению, сказала, что есть, платите рубль сорок пять в кассу, будет вам и «Болеро», да еще на другой стороне три ноктюрна Дебюсси в придачу. В два раза дешевле Леонтьева. Обесцененная ценность. В таких случаях веришь, что все в мире относительно, прав был старик Эйнштейн…