Щвейцар
Шрифт:
Тут кролик, не переставая дрожать, хотел наглядно продемонстрировать, как роется нора, но его зубы и когти натолкнулись на цементный пол.
Кролик испуганно взвизгнул.
— Вот видите, — закричал он, почти умирая от потрясения, — мы в ловушке. Это же клетка. Мы попались! Как страшно! — И издав еще более пронзительный визг, вновь спрятался в шерсти медведя.
Однако медведь, которому как раз выпал черед выступать, стал на лапы и вытряхнул его. Тогда кролик, объятый паникой, начал вопить, чтобы его не убивали, что он берет все свои слова обратно, чтобы не обращали на его выступление никакого внимания, что он любитель приврать и что он готов сделать что угодно, лишь бы ему не отрезали голову и позволили выйти отсюда немедленно. А так как никто не обращал на него никакого внимания, кролик углядел в таком поведении заговор с целью его прикончить, из-за чего, испугавшись еще сильнее, вскарабкался по ногам швейцара и затих в его пиджаке. Швейцар погладил его, и кролик завизжал. Успокоившись, — швейцар так и продолжал его гладить — он осмелился высунуть голову и проговорил:
— Вот видите, мы со швейцаром едины в своем мнении.
Однако тут же, опасаясь возможных последствий своих слов, юркнул Хуану под униформу.
Медведь начал свою речь все с той же мухой под носом: она выступала сразу за ним, и из-за холода в подвале ей приходилось без конца кружить перед мордой зверя, чтобы согреваться его дыханием.
— Прежде всего, — заговорил медведь, — я должен внести ясность, а то вдруг вы не в курсе относительно моего настоящего цвета: он вовсе не черный. Я белый медведь, без единого пятнышка. Я подвергся многим тяжким оскорблениям, — из уважения к высокому собранию не стану перечислять их все. Одно из них — меня перекрасили в черный цвет по прихоти моей хозяйки, сеньоры Левинсон, с которой, помимо всего прочего — вот беда-то — я вынужден совокупляться. —
— Ладно тебе, не строй из себя невинного ангелочка, — язвительно бросила белка, — я-то видела, сидя на дереве, как ты все время пялишься на зады проходящих мимо женщин.
— Поклеп, — ответил медведь. — Я просто-напросто оглядываю улицу, как поступает любой пленник, готовясь к побегу, хотя бы в мечтах. Но, в общем, я намерен вести речь вовсе не о моих личных несчастьях, а о том, как помочь нашему общему горю. И должен сказать, что мысль о норе, высказанная сеньором кроликом, меня привлекает, как, безусловно, должна привлекать и швейцара. Да, я слушал его речь с определенным воодушевлением. Разумеется, нора, в которой мы поселимся, должна быть большой, просторной и служить не временным и случайным пристанищем, а постоянным. О страхе же не может идти и речи. Мы удалимся в свой мир, согласен, но больше не будем чувствовать себя преследуемыми, гонимыми или хотя бы потревоженными присутствием человека, который вечно меняет все к худшему. Чем дальше от нас будет находиться человек, тем лучше, поскольку тогда все наши проблемы останутся далеко позади, так как sublata causa, tollitur effectus. [18] Мне нравится мысль о норе, но как о логове и крепости. Наше дело должно стать бастионом, не уступающим по мощности катапульте, — вздохнул он; его слог становился все пышнее и пышнее, не иначе, как при его крупном теле по-другому ораторствовать невозможно. — Где надлежит находиться этой цитадели? — продолжал медведь с расстановкой. — Как я уже намекал раньше, среди полярных льдов. Почему? Потому что в холодном климате не испортятся наши припасы, а одна из наших насущных потребностей — потребность в еде; там не начнутся эпидемии, которые в другом климате могли бы нас всех скосить, а как раз другое наше главное желание — оставаться здоровыми; там нас не будет беспокоить непрекращающийся шум, который издается в любом другом месте на земном шаре, а нам, помимо всего прочего, хотелось бы покоя. Другими словами, человек не сможет безжалостно нас изводить. Кроме того, мы могли бы зимовать, то есть сладко и безмятежно спать, благодаря чему наш ум становился бы все более острым, как в моем случае, а наше тело — все более сильным, как опять же в моем случае. И я считаю лишним говорить о том, что физическое совершенство и здоровье — необходимые условия, чтобы наслаждаться свободой, хотя stultorum infinitus est nimierus. [19] И потом, какой смысл в свободе, когда обретаешься внутри тощего тела, измученного разными эпидемиями и напастями, которые, естественно, сведут эту свободу к чему-то эфемерному и столь же постылому, что и наша собственная жизнь. Долголетие, как верно заметила сеньора черепаха, — это, безусловно, заслуга и награда, когда живешь на свободе, в противном случае, оно превращается в унижение. И в том, что касается долголетия, я совершенно уверен в поддержке сеньора швейцара, потому что человек — как раз не то существо, которое создано прожить мало лет; наооборот, за некоторыми исключениями, он хочет жить дольше положенного, и не только — он даже после смерти хочет так или иначе сохранить свое присутствие. Отсюда то количество глупостей, которые он нам оставляет в наследство, прежде чем сдаться окончательно. Vae soli! [20]
18
С устранением причины устраняется следствие (лат.).
19
Число глупцов бесконечно (лат.). — Библия. Книга Экклезиаста, 1.15.
20
Горе одинокому (лат). — Библия. Книга Экклезиаста, 4.9-10.
Торжественно опустив морду, медведь завершил свое выступление, поэтому муха, ради собственного спасения беспрерывно кружащая перед ним, взяла слово.
— Дорогие друзья! — обратилась муха к собранию, немного полетав и сев на нос медведя. — Или я также должна сказать «дорогие враги», чтобы обратиться ко всем сразу? Я присутствую на этом собрании, зная, что могу распроститься с жизнью из-за холода. Не потому ли меня поставили почти в самый конец, чтобы посмотреть, не преставлюсь ли я раньше, чем настанет мой черед говорить? — Тут муха в испуге отлетела от медведя, однако сразу же вернулась и уселась между его бровей, потерла лапки и продолжила: — Во всяком случае умереть для меня не имело бы особого значения. Суть моего выступления не совпадает с идеей сеньора медведя, но я надеюсь, что из-за этого он не лишит меня своего дыхания. Я не согласна также ни с идеей черепахи, ни даже кролика, ни практически всех присутствующих здесь животных, старающихся прожить как можно больше времени при любых условиях. Нет, дорогие друзья. Или враги? Какой смысл в долгом существовании, если ничего не остается, как жить ради страха? Какой смысл имеет продлевать себе жизнь, если вы обречены жить взаперти и в страхе, не осмеливаясь хотя бы высунуться из норы или перестать лизать руки тому, кто швыряет вам кучу объедков или, вероятно, выводит вас на улицу в ошейнике или в клетке? И еще хорошо, если так. А не лучше ли насладиться в течение одного мгновения возможной полнотой и, насытившись, погибнуть? Неужели вы думаете, что нечто, не заслуживающее риска, и риска смертельного, может называться «жизнью»? Вот я в данный момент при нулевой температуре рискую своей жизнью, ради того чтобы пережить приключение — прожить вместе с вами решающие мгновения вашего существования. Достаточно сеньору медведю на минуту задержать дыхание, и я погибну от холода, или кому-нибудь из вас открыть рот пошире, и я окажусь проглоченной. Подобное случалось уже тысячу раз с моими родственниками, которых заглатывали присутствующие здесь сеньоры собаки и сеньоры ящерицы. Вы считаете, я не подумала обо всех предполагаемых неминуемых опасностях? Но и поэтому тоже, из-за риска погибнуть я здесь сегодня с вами. Да, я знаю, вам может прийти в голову мысль, что я воплощаю собой обостренное чувство саморазрушения сеньориты Мэри Авилес. Все наоборот. Для нее жизнь не имела никакого смысла, и поэтому она беспрестанно искала смерти, для меня она наполнена столькими смыслами, что, на мой взгляд, цена смерти ничтожна, если сравнить ее со счастьем прожить минуту. Таковы мои принципы: жить полнокровно, а потому в опасности; одно мгновение, — а по возможности два или три — и погибнуть. Взлететь, покуда достанет сил, в теплом луче солнца, а затем, все еще в упоении, упасть. Перейти вот так, внезапно, от экстаза ко сну. Однако перед этим вовсю насладиться отбросами или пирожным, молоком или мочой, кровью или вином. Таким образом, вопрос не в том, чтобы бежать или не бежать, а в том, чтобы покружить в свое удовольствие, прежде чем погибнуть, и саму гибель рассматривать как наслаждение. Но, как я понимаю, немногое можно себе позволить, находясь в клетке. И то же самое понимает сеньор швейцар, который, я видела, летает, как и я, хотя не так ловко, в своей стеклянной клетке. Большое спасибо, дорогие друзья и враги. Надеюсь, вы и в самом деле меня поняли.
И тут обезьяна, которая, не переставая, скакала с места на место, толкнула форточку одного из подвальных окон, и в помещение проник порыв ледяного ветра. Муха кинулась в открытую пасть медведя, умоляя ее не проглатывать.
— Мы и правда не очень хорошо тебя поняли, — сказала обезьяна мухе, издавая пронзительные крики, и опять закрыла окно, чтобы высказать свое мнение.
— Слишком уж много серьезного высказали выступающие в ходе собрания, — веселым тоном заговорила обезьяна. — Настолько серьезного, что не стоит воспринимать их слова всерьез, поскольку это было бы несерьезно… Здесь говорили о жизни и, конечно же, о новой жизни, которую, по-видимому, все мы хотим начать. Однако никто не затронул самого важного, потому что не задавался вопросом, в чем же состоит глубинный смысл жизни. Жизнь, дорогие друзья, не больше, но и не меньше, чем игра. Друг с другом-то мы играем по-честному, и, хотя порой игра становится жестокой, каждый знает, как вести себя по отношению к остальным. Однако для человека, которому вы, к несчастью, подражаете, вместо того чтобы заставить его подражать нам, жизнь превратилась в грязную игру и, что хуже всего, эта игра воспринимается очень серьезно. Перестав быть игрой, она превратилась в долг, то есть нечто обременительное и настолько тягостное, что они сами уже не ведают, куда подевалась свобода и еще меньше, как ею пользоваться. Ибо что такое свобода, как не возможность играть, подсмеиваясь над самим собой и одновременно стараясь
научиться чему-нибудь у остальных — у тех, кого мы передразниваем? Так и должно быть, принимая во внимание, что никто не существует в чистом виде, каждый где-нибудь что-нибудь да скопировал. Разве у змеи не глаза черепахи? Разве у попугая не язык женщины? Разве женщина не пахнет рыбой, когти у нее не кошачьи? Разве у кошки не уши кролика? А мясо кролика разве не куриное? А курица не откладывает яйца, как черепаха, утка и утконос? А у утконоса разве не клюв утки и фигура дикобраза? А разве дикобраз не такое же угрюмое существо, как человек? А разве человек не желает летать, как голубь, плавать, как утка и рыть туннели, как кролик? Таким образом, мы видим, что единственный способ существования — быть понемногу любым существом или чем угодно, если точнее. Мы только тогда настоящие, когда бесконечно меняемся. Давайте ходить на четвереньках и скакать на одной ноге, на двух и ни на одной! Давайте бегать! Летать! Ползать! Наша подлинная сущность — постоянное притворство, нескончаемый розыгрыш. Торжественность — это могила. Не будем доверять серьезным лицам, они натянули маску, которая, поскольку они носят ее столько времени, пристала к лицу. Вот еще одно различие между нами и человеком. У нас нет маски, мы такие, как есть. Они же вынуждены жить, беспрестанно сражаясь, дабы доказать, что они существуют. В игре, которая есть жизнь, они постоянно проигрывают, потому что заражены лицемерием. Они нарушили правила большого карнавала. Они уже не способны на шалости, зато творят подлости. Они не радуются жизни, а строят козни и, что хуже всего, не дают жить другим. К тому же они глупы и, что совсем уж плохо, высокопарны и напыщенны. А попытайтесь только им сказать, что их настоящее «я» скрыто под маской, они обзовут вас обезьянами, приматами, орангутангами, животными. Сами же нас как только не копируют, а в свое оправдание говорят, что это мы их передразниваем. Они считают себя мерой всех вещей и без всяких на то оснований так и заявляют. Но мы-то знаем, что любая вещь имеет свою меру, которая растяжима и переменчива. Линия поведения мухи, на мой взгляд, совпадает с моей: я тоже за то, чтобы прыгать и наслаждаться, — но в ней присутствует какое-то чувство вины, жертвенности, несомненно, в подражание человеку, вокруг которого она все время вьется, я же его не признаю. С какой стати платить преждевременной смертью за эфемерное удовольствие. Наоборот, удовольствие следует продлить, дабы отпугнуть смерть. Давайте улавливать суть реальности, то есть видеть все, как оно есть. Будем же переменчивыми и насмешливыми, непочтительными и жизнелюбивыми. В этом смысле швейцар — мой верный союзник. Он по-особому держится с каждым из жильцов; становится тем, кем хочет жилец, однако в свою очередь тоже хочет, чтобы жильцы были теми, кем он желает, чтобы они были, и постоянно мечется между двумя противоположными линиями поведения. Посмотрите, например, швейцар служит швейцаром и пишет, причем пишет и не публикует в отличие от настоящих писателей, которые публикуют, но не пишут. Таким образом, наш знакомый швейцар — уже сам по себе олицетворение насмешки. Вот почему я его считаю нашим почетным гостем. Да, он наш почетный гость, поскольку представляет насмешку в чистом виде. Однако, дорогие друзья, если вы потеряли способность шутить и даже насмехаться, вам нет смысла продолжать сегодняшнее собрание. Игра в конечном итоге и является единственной мерой всех вещей. И если уж удаляться от человека, то не для того чтобы его ненавидеть, а чтобы всласть над ним посмеяться…Обезьяна прервала свою речь и начала изображать различные типы людей. Она предстала перед аудиторией развратной девицей, министром, получившим награду, святошей в молитвенной позе, горбатой старухой, средневековой королевой, знаменитым киноактером, скандальным гомосексуалистом, младенцем, заливающимся плачем и сучащим ножками (тут обезьяна для пущего правдоподобия пописала на публику), классической балериной, Папой, служащим мессу в Ватикане, пятидесятилетней нимфоманкой, в которой все узнали Бренду Хилл, кошкой Бренды Хилл (она мяукнула — не отличишь), сеньором Пьетри, Касандрой Левинсон, другой обезьяной, не собой, нашим швейцаром, величественным медведем, присутствующим здесь же, шумным попугаем, который пришел в восхищение, и в знак благодарности взобрался на голову обезьяны, на редкость похоже озвучивая персонажей, которых продолжала изображать обезьяна.
Теперь уже все присутствующие пришли в восторг. Те, кто могли, аплодировали, те, кто не могли, визжали, свиристели, урчали, шипели, лаяли или пищали. Впав в настоящее буйство от успеха, обезьяна открыла дверь, выходящую во двор, и, сопровождаемая толпой поклонников, выскочила во внутренний сад, где по-прежнему на пару с попугаем принялась передразнивать всех прочих жильцов дома. Зрелище было поистине потрясающее: в свете зимних сумерек звери шли по снегу, согревая друг друга своим дыханием, окружив обезьяну и швейцара, который безуспешно пытался остановить шествие. В какой-то момент Хуан решил обратиться за помощью к Клеопатре. Однако ответом ему стал лишь загадочный взгляд фиалковых глаз собаки. Звери подняли такой шум и суматоху, будто все они принимали дружное участие в представлении. Даже змея все громче и громче звенела своими погремушками, а черепаха норовила встать на льду на задние лапки. Внезапно в разгар вакханалии обезьяна, взвизгнув, схватила швейцара в охапку, и раньше, чем Хуан успел вырваться, что само по себе непросто, он уже отплясывал какой-то невообразимый танец в обнимку с обезьяной.
Тотчас же почти все окна в доме распахнулись, и его обитатели, несмотря на лютый холод, с изумлением высунулись наружу. Бренда Хилл, увидев свою любимую кошку среди этого бедлама, вскрикнула; Джон Локпес вместе со всей семьей в замешательстве затянул молитву. Касандра Левинсон произнесла вслух пару проклятий капиталистическому отчуждению, а оба Оскара на пару зашлись в оперном визге, в то время как Скарлетт Рейнольдс, решив подать в суд на администрацию дома, а то и города, притворилась, что упала без чувств. Сеньор Пьетри несколько раз пальнул в воздух из своей старой двустволки, а его жена побежала к мистеру Уаррему, которого она считала виновником происходящего, поскольку он вступился за швейцара.
— Сеньора, мы уже вызвали неотложку, — ответил ей сеньор Уаррем, стоя в дверях, не пригласив ее войти.
— А не лучше вызвать заодно и полицию? Ведь речь идет о буйном помешанном, он свел с ума даже животных.
— Нет, — ответил мистер Уаррем, тем самым завершив разговор.
Поэтому сеньора Пьетри не могла уточнить, к чему относилось его «нет»: к тому, что не следует вызывать полицию, или же к тому, что швейцар не был, как она думала, буйным помешанным, который свел с ума даже животных.
Подоспевшим санитарам, готовым дать отпор любому проявлению агрессивности, не пришлось применять их профессиональных навыков. Хуан без сопротивления позволил поместить себя в машину скорой помощи, и она отбыла прямиком в лечебницу для психических больных, находящуюся на городском балансе. Здесь психиатры под руководством детективов, ветеринаров и докторов сеньора Уаррема с рвением принялись устанавливать, какому именно виду сумасшествия оказался подвержен наш швейцар. А поскольку они ничего не обнаружили, то объявили его состояние крайне опасным, и, опираясь на магнитофонные и видеозаписи, сделанные детективами сеньора Уаррема в подвале, поставили ему диагноз «магнетическое чревовещательство». Речь шла о новом и страшном заболевании, — когда жертва считает себя говорящим животным и ведет себя соответственно. В случае Хуана, продолжали уточнять диагноз доктора, дело обстояло куда более серьезно, поскольку он считал себя не каким-то одним животным (что подтверждали его записи), а представлял себя то попугаем, то медведем, то черепахой и даже мухой. Что больше всего приводило в смущение докторов и даже детективов сеньора Уаррема, так это разнообразие голосовых регистров, продемонстрированных швейцаром, к тому же без помощи губ, то есть исключительно с помощью живота, как доказывали видеозаписи, сделанные тайком во время необычайного собрания.
Однако самой большой загадкой его болезни оказалось, что как только пациента поместили в лечебницу, эта самая болезнь больше не давала о себе знать. Швейцар не воображал себя попугаем или обезьяной и не пытался разговаривать так, будто у него прорезывается голос то одного, то другого животного. В конце концов, психиатры решили, что, возможно, имеет смысл доставить в больницу всех животных, которых швейцар «магнетизировал», и понаблюдать, как сумасшедший будет реагировать на них, а они в свою очередь на него. Однако когда о своем замысле они сообщили сеньору Уаррему, он категорически высказался против. Дело в том, что как только сеньор Уаррем прослушал записи, просмотрел видеопленки, а потом еще и стал свидетелем сцены в саду с участием Хуана и животных, он решил держать Клеопатру как можно дальше от Хуана. К тому же, — следует упомянуть об этом именно сейчас, поскольку выяснить подобный факт нам стоило недешево: тысячу долларов секретарю мистера Уаррема, — у Стефена Уаррема имелись сомнения насчет так называемого, цитируем: «чревовещательства швейцара вследствие потери рассудка». По его словам, «в записанных звуках, издаваемых животными, хотя и человеческих, заключалось что-то нечеловеческое», что вообще вызывало подозрения. Сеньор Уаррем, правда, не знал, швейцар ли разговаривал, как животные, или же сами животные, но был уверен в том, что здесь кроется тайна, как-то связанная с безумием Хуана. Сеньор Уаррем потратил уйму денег на то, чтобы разузнать о болезни, называемой «магнетическим чревовещательством», и пришел к выводу, что за всю историю медицины не описано ни одного случая, чтобы кто-то болел чем-то хотя бы отдаленно похожим. Подразумевалось, что болезнь настолько «новая» (как его заверили в больнице), что швейцар оказался первым заболевшим. Не будет, таким образом, ошибкой утверждать, что умозрения докторов потеряли в глазах сеньора Уаррема всякий интерес.