Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин
Шрифт:
Во дворце повели Офонаса в покои. Асад-хан показался ему схожим со многими правителями, о коих он слыхал, а то и сам видал. Порою перебирал их в уме своём, и ему казалось, виделось в уме, будто все правители земель Востока сходны друг с другом — одеждами златоткаными, высокими тюрбанами, тёмными усами да бородами; тронами золотыми, слугами с опахалами павлиньими, лицами суровыми...
Но Асад-хан имел лицо молодое, усы вислые, бороду небольшую. А лицо его было смешливое.
Поставили Офонаса перед Асад-ханом. Тот глядел смешливо, и спросил:
— Ты кто, гарип, чужеземец? Мне донесли, ты из неведомых земель, где из облаков сыплется
— Это всё правда, правду тебе сказали о той холодной земле, откуда я родом. Земля зовётся Русь, а мой город зовётся Тверь, а я зовусь Офонас, а по-вашему — Юсуф.
— Ты человек правой веры?
— Люди в тех землях, откуда я родом, почитают Ису-пророка.
— А почитают ли они Мухаммада? — спросил Асад-хан, немного подавшись вперёд с трона своего. Спрашивал строго, но глаза его оставались смешливы.
«Семь бед — один ответ!» — решил Офонас. И отвечал безоглядно:
— В тех землях, откуда я родом, не ведают о силе Мухаммадовых пророчеств...
— Стало быть, и ты не ведаешь?
— Ведаю, — сказал Офонас. И подумал, что в безоглядности своей ведь солгал. Ведали и в Твери и на Москве о вере магометанской. И звали её «татарской» да «нечистой».
— Ты отвечай прямо; не увиливай, как лисий хвост! Отвечай! Ты не человек правой веры?
Офонас подумал в страхе, что беда пришла большая. Что он мог отвечать на такой вопрос? И пал он, безответно, как немой, ничком, лицом в ковёр, у трона Асад-хана; и видел, как мелькнули в глазах сапоги красной кожи, золотом украшенные...
— Как ты посмел, не держась правой веры, называться именем правоверным? — Теперь Офонас не видел лица Асад-хана; лишь голос слышал. И голос был суров неподдельно.
И Офонас приподнялся на ковре, опершись на руки, и отвечал негромко:
— Юсуфом назвал меня царевич Микаил, сын правителя Рас-Таннура...
— Я легко изобличу тебя во лжи, — сказал Асад-хан. Однако не сказал, как может изобличить Офонаса. Да и сам Офонас не имел времени раздумывать о таком изобличении. Но всё же, по-прежнему опираясь на руки, осмелился возразить:
— Я истину сказал!..
— Как можешь ты, лжец, притворщик и нечистый пёс, говорить истину! Но я прощаю тебя. Я даю тебе четыре дня срока. Твой конь хорошо выкормлен и статями своими хорош. Если спустя четыре дня ты не примешь веру Мухаммада, я оставлю твоего коня в моей конюшне, а ты должен будешь заплатить мне тысячу золотых монет. Если же ты оставишь свою ложь и заблуждения свои и примешь правую веру, я возвращу тебе твоего коня и дам тысячу монет в придачу. И сможешь остаться шутом при мне. Движения и жесты твои забавны... — Затем Асад-хан обратился к своим слугам: — Отпустите его! — сказал. — Бежать этому лжецу некуда. Отпустите его без коня. Пусть помыслит!..
Офонас вернулся на постоялый двор. Кажется, никогда ещё не чуял так одиночества своего. Казалось, кругом одни лишь вороги, да насмешники, да жонки-бляди. Никогда ещё не хотелось, не желалось с такой силой — вернуться, вернуться! В Тверь, где всё привычное с детства, где могилки Насти и Ондрюши... А через четыре дня, это выходит, ежели по-русски сосчитать, на Спасов день, на Успенский пост... Сидел Офонас, глядел в стену глинобитную, чужую... Пальцы сложились, рука поднялась и сотворила крестное знамение...
Сердитый
Офонас думал сердито:«Налгали мне псы бесермены, говорили, будто много товара. А для русской земли и нет ничего. Всё товар для бесерменской земли, перец да краска, то дёшево. Те, кто возят волов за море, те пошлин не платят. А нам провезти товар без пошлинно не дадут. А пошлин много...»
Офонас вспомнил Мубарака и теперь и о нём думал сердито:
«...Д разбойников много, и на земле и на море. А индияны все разбойники, и ведь не християне они и не бесермены-магометане, а молятся каменным болванам, и ни Христа, ни Мухаммада не знают!..»
Так думал, осердясь и в упрямстве обиды горькой. Всё, что прежде казалось хорошим, красивым, теперь мыслилось как дурное, чуждое...
Минуло два дня. Ещё два дня остались у Офонаса. Веру православную переменить — не собою сделаться, очуждеть. Не будет более Офонаса из Твери, а навсегда сделается он Юсуфом. Как такое вытерпеть?..
Он и прежде, бывало, чуял себя иным, будто он и не он. Но ведь то будто по его воле, без насилия его над собою делалось. А ныне...
Хозяин постоялого двора уж спрашивал о долге, когда, мол, воротишь. Офонас был сильно зол и отвечал сердито:
— Голову мне срубят, вот и спросишь с головы мёртвой!
Хозяин разулыбался, белые зубы скалил... Офонас был зол и думал, сердясь всё более: «И чего у них зубы таковы белы?!» Думалось с большою досадой, будто иметь белые зубы — дурнотою великою являлось... И то, Офонасовы зубы николи не были белы, а желты больною желтизной и неровны...
Офонас пошёл к той самой жонке и гадал: примет ли его она безденежного... Но она сказала, что ведь он уж много денег передавал ей, и приняла его неоплатно. Хмельного ему, правда, что не дала. Да Офонасу и не хотелось, закаялся пить хмельное. Повеселел. На постоялый двор возвращался уже совсем весёлым. Индияне для него сделались хороши, и белые их зубы, выставленные в улыбках оскаленных, веселили Офонаса. На базаре толковали о каком-то знатном госте Асад-хана; будто гость этот гостил во дворце, а после выехал из Джуннара, а ныне воротился. Хозяин постоялого двора тоже говорил об этом госте и сказал Офонасу-Юсуфу:
— Вот бы твоего коня продать этому царевичу!
Офонас не рассердился на хозяина за это излишнее напоминание о потере Гарипа; только отвечал, и с грустью искренней:
— Мой конь ныне во дворце. Через два дня или вернут мне коня, или пропаду. То ли в темничное заточение сведут, то ли голову срубят!
— А ты согласись! — заметил хозяин.
— На что согласиться-то? — спросил Юсуф, не думая.
Ему и в голову не вступало, что в городе могут знать об условии, кое поставил Асад-хан Офонасу-Юсуфу. А выходило, что знали обо всём...
— Ты сам решай, на что тебе соглашаться! — Хозяин оскалился.
— А ты знаешь?.. — спросил Офонас-Юсуф с внезапною доверчивостью.
— Все знают про то, — сказал хозяин просто, как говорят про обыденное, обыкновенное...
Офонас забрал у той жонки мытое платье и теперь сидел, вздев порты чистые и чистую сорочку. Сидел в четырёх стенах, глядел перед собой. Оставалось ещё два дня. Что далее?.. Вечерело. Думал Офонас, пришлёт ли хозяин огня. Вчера оставил в темноте, света не прислал. А хорошо бы светильничек; поглядеть, как теплится огонёк, подрагивает, будто существо живое... И в таком желании тихом задремал неприметно для себя, склонило в сон...