Серебряные орлы
Шрифт:
— Значит, даже твое священство не может мне помочь? — прошептал он, шипя и присвистывая.
Аарон беспомощно развел руками:
— Я могу отпустить любой грех, источником которого является твоя воля или сатанинское наваждение, по…
— Ты не прав, не прав! — резко и радостно прервал его Тимофей.
Щека его оторвалась от плеча, в глазах вспыхнули искры восторга, даже счастья, он потянулся, явно наслаждаясь, упиваясь теплом и сиянием повой мысли, которая вдруг его осенила.
— Недоученный еще из тебя врачеватель душ, преподобный отец Аарон! — с торжеством воскликнул он. — Не там ощупываешь больного, где у него болит… Ты вот вникни: ты говоришь, будто сила моя, должно быть, вернулась к своему источнику, а на самом деле все иначе, чем я думал… когда я открыл, что она меня не любит… Но ведь она меня никогда не любила; даже тогда, когда я заблуждался, думал, что любит, значит, и тогда эта сила, как ты говоришь, не по праву принадлежала мне, если бы действительно исходила от нее… И стало быть, она не от нее исходила, не от нее…
— А может, она исходила от твоей веры в ее любовь к тебе? — неуверенно, робко спросил Аарон.
Тимофей засмеялся. Легко хлопнул Аарона по плечу, как будто забыв о его священническом сане. Ведь уже год прошел после того
Отцы и старшие братья ушли с Оттоном за Альпы или старались под водительством Иоанна Феофилакта вернуть к жизни древние обычаи, столь милые сердцу императора. Матери покрикивали на отпрысков в каменных и кирпичных замках в Риме и главным образом за пределами города — в замках, разбросанных по холмам, долинам и оврагам от моря до Сполето, от Тускула и Тибра почти до Беневента и Капуи, откуда также приехали на игры несколько лангобардских графинь и графов, состоящих в кровном родство с Кресценциями, Тускуланцами и римскими Медведями. Тимофей был старшим из всей компании. Он искренне признался Аарону, не требуя даже сохранения тайны исповеди, что смешался с этой веселой толпой девушек и юношей не столько ради веселья, сколько из желания убедиться, можно ли на них серьезно рассчитывать в случае какого-нибудь выступления против саксов. На силу девиц он рассчитывал не меньше чем на сильные руки юношей: на ложе Гуго, Германа, Куно, Генриха, Дадо можно не хуже служить делу ненависти и презрения к саксам, нежели участием даже в серьезном пролитии германской крови. Папа не даром советовал Аарону, чтобы он предостерег друга, поскольку тот легко может лишиться головы; Сильвестр Второй — это не Григорий Пятый, он не склонен легко прибегать к карающему мечу, он не даст застать себя врасплох. Аарон не сразу смог понять, о чем, собственно, идет речь: неужели Тимофей собирается воспользоваться отсутствием Оттона в Риме и заполучить Феодору Стефанию?! PI ошибался: от всей этой истории с любовью у Тимофея осталась лишь обида на императора, которая быстро слилась воедино с презрением и ненавистью римлян к германским варварам. Что из того, что некогда Григорий Пятый, ссылаясь на книги аббата Видукинда, старался доказать Тимофею, что все эти роды — Тускуланцы, Медведи, Кресценции — никакие не римляне, а лангобарды, такие же самые внуки ненавистных римлянам варваров, как и саксы, — благородная лангобардская молодежь считала себя римлянами, говорила на том же самом языке, как и весь Рим, она почти не понимала франков и саксов, которых ненавидела и высмеивала, а прежде всего высмеивала Оттона и немного и папу Сильвестра, высмеивала за то набожное почтение, поистине варварское почтение, с которым оба владыки Рима относились ко всему, что напоминало древность. У этих неграмотных юнцов и даже девиц, не умеющих повторить «Отче наш», сердце наполнялось радостной гордостью от того, что они свободно, беззаботно попирают, как придорожные камни, обломки колонн и статуй, которые варвары, пришедшие с севера, почитают святыней. Они у себя дома в этом Риме, в пределы которого Оттон никогда не въезжал без трепета! С таким же равнодушным лицом, как по отцовскому коровнику или конюшне, бродили они по всем закоулкам Палатина, Эсквилина и Марсова поля, Форума Траяна и Римского Форума: там, где у папы вместе с древним стихом вырывался почтительный вздох, у них вырывались только вздохи бурного желания или любовного утомления. Шестнадцатилетние упивались своей силой — силой воистину полноправных хозяев этой земли, и никогда и нигде не упивались они так сильно, как собравшись веселой оравой возле пруда на Аппиевой дороге. Они были среди своих, а когда ты среди своих, то все можно. При варварах с севера, как и при простолюдинах, надо следить за каждым шагом, каждым словом — с утра до ночи следи, как бы не унизить свое достоинство. И как же унижала их необходимость пройти у всех на глазах несколько десятков шагов босо в покаянной процессии в страстную пятницу: ничто так не унижает, как ноги без обуви. Что может быть более ярким свидетельством бедности, а стало быть, и принадлежности к подлому сословию, как не отсутствие обуви, пусть и временное? Но у пруда подле Аппиевой дороги все радостно сбрасывали башмаки, юноши и девушки наслаждались тем, что можно босой ногой касаться прохладного лона земли, погружать ногу в песок, а потом в воду; просто радовались, когда в пальцы и в пятки впивался гравий, острые шипы, когда обжигала горячая земля. Сбрасывали они не только обувь: весело хвастали друг перед другом округлостью икр и плеч, буйством девичьей и силой юношеской груди, подставляли спины струям солнечного света, который быстро делал их розовыми, а потом золотистыми. Двоюродная сестра Кресценция сразу же словами, улыбкой, потом собственным примером склонила Тимофея к тому, чтобы он, наконец оказавшись между своими, стал бы таким же, как все. Подрагивающей рукой и затуманившимися глазами указывала ему на счастливые, смеющиеся пары, одна за другой исчезающие в густых кустах или в древних склепах.
Девушки, которые с отвращением думали об ожидающем их ложе саксонского и франкского вельможи — даже свадебном ложе, — охотно, беззаботно, торопливо отдавались двоюродным братьям, неожиданной судорогой пальцев куда красноречивей отдавая должное радости жизни, чем выбитые в камне или мраморе скорбные надписи, с которых голые спины стирали прах веков. Прах этот смывали с себя девушки, плескаясь в пруду, весело обдавая себя водой и со смехом делясь признаниями о только что изведанных тайнах радостной любви.
Уже спускались сумерки, когда Тимофей вошел в пруд. Было еще не так темно, и он имел возможности убедиться, что Феодора Стефания правду говорила о прелестном теле двоюродной сестры Кресценция. Впервые со времени празднества в соборе святого Лаврентия он почувствовал, что катится с крутого горного склона. Он протянул над водой руки в поисках других рук. Двоюродная сестра Кресценция уже нырнула в них с радостным мурлыканьем, стоя по шею в воде. Когда они выходили из пруда, лунный свет уже серебрил гробницы — но они не чувствовали вечернего холода. Не успела вода обсохнуть на них, как они слились в объятиях, вернее, она сама обняла его, глухо воркуя; такого с нею еще никогда не было и, пожалуй, не будет.
— А вместе с любовью она взяла и мою чудесную силу. Можешь ты мне ее вернуть, отец Аарон? Можешь сделать так, чтобы того, что было, как бы и не было?
Аарон
велел Тимофею стать на колени. И потом спросил дрожащим, срывающимся голосом, обещает ли тот, каясь, в дальнейшем исправиться — есть ли у него искренняя воля не возвращаться на путь того греха, который он просит ему отпустить? Тимофей неожиданным смехом нарушил торжественность обряда. Есть ли у него воля?! Да не только искренняя воля, есть даже твердая уверенность, что никогда с ним ничего подобного не случится, что может пагубно воздействовать на его чудесную силу. Так что пусть Аарон будет спокоен, он не дает отпущение грехов легкомысленно. И если будет еще когда-нибудь выслушивать исповедь Тимофея, то не услышит из его уст — никогда, ни в кои веки — признаний, подобных тому, какие слышал сейчас. Никогда не позволит себе Тимофей, чтобы к нему приблизилась какая-нибудь женщина. Не позволит впредь отобрать у него чудесную силу. Никому не позволит.Но Аарон все равно испытывал беспокойство. Тимофей же свершает новый грех — грех гордыни, грех непомерной веры в силы своей души. Он говорит, что никогда не позволит, никому не позволит… И Феодоре Стефании?
Тимофей ответил не сразу. Без волнения, серьезно, сосредоточенно взвешивал он последний вопрос. Исследовал свою душу, вслушивался в себя. И так же без волнения, а все так же серьезно и сосредоточенно сказал наконец, что хотя Феодора Стефания действительно притягательная женщина, даже более притягательная, чем двоюродная сестра Кресценция, чем все известные ему женщины, но и она не сумеет его склонить приблизиться к пей, он не рискнет утратить вновь возвращенную ему священством Аарона силу. Впрочем, он и не считает, чтобы ему когда-нибудь грозила возможность такого соблазна: после разговора в храме Фортуны он хорошо знает, чего стоит отношение к нему Феодоры Стефании. Конечно, он не исключает, что демоны, ревнующие к распирающей его силе, будут пытаться совратить его душу образом Феодоры Стефании в снах и видениях, но ведь на то у него и есть друг, носящий священнический сан, чтобы поддерживал его силой своих молитв и в ожесточенной борьбе с демонами.
— Я должен задать тебе еще один вопрос, — произнес Аарон, опуская глаза. — А ты не думал в объятиях этой женщины о Феодоре Стефании?
— Не думал. Совсем не думал. Вообще ни о чем тогда не думал. В объятиях женщины никогда ни о чем не думают, святой отец.
С трудом сдерживал Тимофей готовую сорваться с губ улыбку. Но на лице Аарона была такая серьезная напряженность, такая настороженность, что это его озадачило. Удивленно стал он допытываться, почему Аарон об этом спрашивает: неужели он усматривает в этом грех, если бы даже Тимофей действительно мечтал о Феодоре Стефании, обнимая другую женщину?
Аарон утвердительно кивнул. Да, он полагает, что это был бы грех — грех неправедности, свершенный мыслию, грех обмана… Только не мог подобрать слов, которые бы серьезно, как положено на исповеди, выразили бы его мысль о том, что ведь та женщина, отдавая Тимофею себя, именно себя, только себя и хотела отдать… Зато ему удалось изложить убедительными словами другую мысль: вот Тимофей все еще думает и говорит об утраченной силе, а почему он ни на миг не подумал, что ведь и еще в чем-то прегрешил: не уберег от греха не только свою, но и другую душу, — душу, куда менее просвещенную, чем его собственная…
Тимофей посмотрел на него с изумлением, почти таким же, как пять лет назад, когда услышал в базилике святого Павла от незнакомого юнца в монашеском одеянии, что тот прибыл из Ирландии под парусами.
— Престранные у тебя мысли, отец Аарон, — прошептал он, — то ли я тебя не понимаю, то ли ты меня. Но ведь я сказал, что она меня обняла, мне не очень-то и хотелось заниматься любовью.
— Да, это ты меня не понимаешь, — с грустью ответил Аарон, — значит, я не умею хорошо выразить свою мысль. Чем же еще ты преступил против господа, брат Тимофей?
Получив отпущение грехов, Тимофей, сияя, принялся целовать Аарону руки.
— Я чувствую ее, силу свою чудесную, снова чувствую ее в себе! — воскликнул он радостно, почти неистово. — Вот она входит в меня, наплывает, наполняет. А того, что было, — не было, не было, не было!..
Долго после его ухода Аарон не двигался с места, все думал о двоюродной сестре Кресценция, о грехе, который совершил по отношению к ней Тимофей, не противодействуя плотскому греху. Ему стало казаться, что он видит ее, слышит ее голос, ее мурлыканье, ласкающееся, и ласковое — в воде, глухие невольные возгласы — в траве… И не только видел и слышал — ему вдруг показалось, что вот здесь, рядом с ним раздается веселый шум беззаботных игр. Он отчетливо слышал шлепанье босых ног по гальке и по траве. Слышал веселый плеск воды, радостные возгласы и смех. Видел веселящуюся ораву, разглядел фигуры юношей и девушек, борющихся, купающихся в пруду, спешащих парами в склепы, покрытые плесенью и прахом. При свете луны увидел одиноко удаляющегося Тимофея. Глаза его были полны невольной радости, как в тот момент, когда он услышал отпущение грехов. Чем большим расстоянием отделял он себя от родичей, тем, казалось, большее наполняет его счастье. И ведь впрямь это отдаление, обособление радовало его уже тогда, когда дружным скопом безжалостно били его дядья и двоюродные братья. И Аарон вдруг произнес вслух: «Глупец ты, Тимофей». Удивился было своему голосу, но тут же мысленно повторил: «Да, глупец». Но потому, что удаляется от двоюродной сестры Кресценция, нет. Но разве это не радость, не счастье быть в кругу своих? В кругу своих? В кругу, гордом своей властью, знатностью, по праву, по неоспоримому праву, укоренившемуся в Риме, правящем миром? Быть с этим своим кругом, который, как только черной тучей придут саксы, тут же превратится в вооруженную дружину, встречающую дружным смехом, и мужским и девичьим, угрозу смерти и неволи. Нет, только смерти, неволи не будет. Гробницы сходят с мест, сбиваются в мощную стену, смеющиеся юнцы из-за стены выпускают из луков и пращей град стрел и камней, которые подают им смеющиеся полуголые, босые девушки. А когда не станет стрел, останутся два меча — их хватит, чтобы убить не перестающих улыбаться девушек, а потом и себя… Тела юнцов будут падать на трупы девушек — и будет сливаться их благородная кровь, как до того сливались в любовном объятии тела… Как же это случилось, что неграмотные юнцы и девушки, не умеющие до конца прочесть «Отче наш», сумели добраться до книг философов и прочитать в них «Смерти мы не боимся: пока есть мы, ее нет, а когда она есть, нет нас…» А Тимофей ушел — не понимает, глупый, наслаждения, которое дает возможность слиться с кругом тех, кому все можно, когда все свои, с кругом тех, которые за право, чтобы между своими все было можно, безропотно готовы заплатить кровью, беззаботно всеми пролитой.