Серебряный город мечты
Шрифт:
— Veni, vidi, vici, Никки, — Север провозглашает.
Продолжает игру, которая после такого шоу не клеится. Бросаются злобные взгляды пассии Ника, имя которой так и не запомнилось, и на танцпол, показательно целуя, она его в конце концов утягивает.
Или сразу в кабинет.
О чём, скабрёзно ухмыляясь, заявляет Андрей, комментирует цинично, допивая свой вискарь, и на кого-то в толпе, приподнимая уже пустой стакан, он нацеливается. Направляется, кидая, что до утра вспоминать его не надо.
А
Молчим.
В грохоте музыки, людских голосах, сладком дыме кальянов и разноцветном неровном свете, что, беспрестанно меняясь, рябит, мы смотрим друг на друга. И веселье в глазах Север тускнеет, трутся в знакомом жесте виски.
— Устала?
— Вот столько, — она, показывая пальцами «чуть-чуть», улыбается вымученно. — Тут шумно после бессонной ночи и длинного дня.
— Тогда домой?
— Домой, — Ветка кивает согласно.
Протягивает обе руки, чтобы с дивана я её поднял. Смеётся, когда в меня, делясь запахом дразнящих духов, она врезается.
Поднимает голову и моргает, отступая сразу.
Поспешно.
Кажется, что смущенно, вот только смущаться Кветослава Крайнова не умеет и, должно быть, никогда не умела.
И это именно то, о чём я думаю, пока к выходу мы пробираемся, прощаемся с охранником, который Нику о том, что мы ушли, доложит. Донесет, что такси его друзья брать не стали, пошли пешком к центру.
По бордюру, на котором Север, тихо смеясь, балансирует.
Размахивает руками и сумкой.
А мне непонятно, как подобное на её каблуках, пусть и толстенных, возможно.
— Согласись, во мне умер великий канатоходец? — она, доходя до конца и оборачиваясь ко мне, улыбается.
— Я не повезу тебя в травму.
— Дим, ты ужасная зануда!
Гримасу она корчит выразительную, придерживает мою куртку, которую ещё у клуба я на неё накинул, взял из дома в, общем-то, именно для этого, поскольку Ветка поверх платья ничего надевать не стала. Отмахнулась, объявив, что почти лето, второе мая на дворе, сакура отцвела… в Вояновых садах, где павлины гуляют.
И в Праге это, быть может, и правда уже почти лето.
А у нас вот — нет.
Прохладны тёмные ночи, что жёлтой цепью фонарей проспекта и подсветкой старинных и высотных зданий освещены. Свежо и ветрено на Плотинке, на которую Север меня утягивает, берет за руку, переплетая наши пальцы, и по сторонам она головой крутит. Останавливается на вершине лестницы, что к самой набережной несколькими ярусами спускается.
— Где тут любимое место Дарийки?
— Внизу, — я указываю, перехватываю её под локоть, чтобы на многочисленных ступеньках она не навернулась. — Там, где часть старой плотины.
До которой мы доходим и которая в двенадцатом часу ночи непривычно спокойна. Не шумит, выбрасываясь и пенясь, река.
Затихает, как сам город, до рассвета.
— А я как-то ни разу здесь не бывала, — Ветка, вставая на самый край, признается негромко, задумчиво, трогает пальцами ещё сырой от брызг камень стены, поворачивает ко мне голову. — Поразительно, правда?
— Тогда мне ещё есть что тебе показать, — я протягиваю руку.
Которую она, взглянув в мои глаза, принимает.
Спрыгивает с выступа.
И в подземный переход, что на ту сторону проспекта ведет, мы ныряем. Стучат, разносясь гулким эхом, её каблуки, и исписанные графити и цитатами Цоя стены Север разглядывает с любопытством, читает, хмуря брови.
— Над перилами чугунными перегнись и посмотри: вдоль реки цепями лунными зыбко пляшут фонари[1], — четверостишье, выведенное чёрной краской наискось, она зачитывает с выражением. — Красиво. Тоже Цой?
— Нет, — я качаю головой. — Зоргенфрей. Серебряный век.
— Как… — Север, смотря и изумленно, и восхищенно, осекается, смеётся звонко. — Ты не можешь знать всех поэтов этого времени!
Не могу.
И про Зоргенфрея я первый раз услышал только пару недель назад, когда Даньку понесло сюда гулять и другую компанию она себе, конечно, не нашла. Вытащила меня, дабы, доехав и прогуляв сто метров, от ливня здесь спрятаться, простоять почти час, за который все надписи перечитать и рассмотреть на несколько раз мы успели.
Нашли, поспорив и не угадав, в интернете, чьи стихи.
Но… чёрта с два я признаюсь в этом Ветке.
— Всех не могу, а многих — очень даже.
— Ты бахвалишься, Вахницкий, — она, подходя и выговаривая с неуловимо мягким акцентом, заявляет насмешливо.
Щёлкает меня по носу.
Отбегает.
И салочки-догонялочки в двадцать с лишним лет уже не водят. Не бегают по лестницам и пустынной набережной за одной Стрекозой, что по гигантским ступеням, то спускаясь к самой воде, то поднимаясь к дороге, скачет.
Уворачивается.
Несется, придерживая сползающую куртку на плечах, к резной ротонде, между колоннами которой, забегая, Север тормозит, застывает, словно на невидимую стену напарываясь, и ко мне она поворачивается.
Вопрошает удивленно:
— Пианино?
— Оно самое, — я усмехаюсь.
Приваливаюсь плечом к бронзовой колонне, наблюдая, как старый какой-то учительский стул Север отодвигает, садится.