Шрифт:
От редакции
Творчество словенского писателя Драго Янчара (род. в 1948 г.) хорошо известно в Югославии: в свет вышли три его романа, несколько сборников новелл, эссе, драматические произведения. В Советском Союзе был издан на русском языке роман «Галерник» («Радуга», 1982). Значительным событием в культурной жизни Югославии стала публикация романа «Северное сияние» (1984). Названные произведения, продолжая и дополняя друг друга, дают целостное представление о художественной концепции автора, о его мировоззрении и мировосприятии. Писатель постоянно обращается к проблемам взаимоотношений человека и общества, поиска человеком своего места в мире.
События, описываемые в предлагаемом читателю романе, происходят в 1938 году. Само время определяет тематику и проблематику произведения: канун второй мировой войны, приход к власти Гитлера в Германии, возросшая активность молодежи, марширующей под политические лозунги, репрессии в Советском Союзе, испуг и растерянность, нервозность в обывательских кругах.
Место действия — пограничный с Австрией словенский город Марибор, где как бы сконцентрированы социальные и национальные противоречия Европы. В это конкретное пространство и время помещен главный герой романа Йозеф Эрдман, коммерсант. Об Эрдмане известно совсем немного, да это и не входит в задачу автора, ведь данный персонаж здесь представляет лишь социальный индикатор, помогающий определить состояние общества в целом.
Автор подробно исследует причины и симптомы социальной болезни общества, особо останавливаясь на анализе национальных и межчеловеческих отношений, духовной жизни людей, их образа жизни. Символический образ северного сияния — предвестника трагедий — один из признаков гибельного заболевания
Повествование романа пронизано тоской по человечности, отвращением к бездуховности, ненавистью к ненависти, растерянностью перед неизбежной катастрофой, иронией. Показывая, к чему приводит героя пассивный бунт против тотальной бездуховности и зла, Янчар призывает: одного неприятия мало, надо противостоять.
С болью и горечью предупреждает автор людей о возможности повторения ошибок прошлого, о рецидиве той страшной болезни, которой переболел мир в 1939–1945 годах. Это не только роман-напоминание, но и роман-предостережение.
Северное сияние
(Роман)
Напротив вокзала Эрдман увидел темный силуэт какого-то дома. Наверху горели два окна. На миг ему почудилось, что на него выжидающе смотрят глаза города. Сквозь пелену мокрого снега он пошел по пустынной улице. Дойдя до угла дома со светящимися окнами, он заметил в полумраке странную фигуру. На улице не было ни души, и призрак возник неожиданно. Будто появился из подвала или подворотни, вышел из-за столба или вырос прямо из-под земли. На фоне неясных очертаний старых домов Эрдман не сразу его заметил в серой утренней мгле.
— Христос воскресе! — воскликнул незнакомец. — Воистину воскресе!
Он покачивался и словно переламывался в поясе, руки его чертили в воздухе странные знамения. Возможно, на мгновение Эрдман испугался этого бородатого человека в ветхой одежде, он не мог понять, что означают его слова, его приплясывание и размахивание руками. Во всяком случае, он никак не мог решить: пьяный ли перед ним, грабитель или просто помешанный. Попытался обойти, но человек, неожиданно прыгнув, чего никак нельзя было ожидать от этой дергающейся фигуры, преградил ему путь. В ушах у Эрдмана стоял грохот поезда, в глазах мелькали огни полустанков, а теперь еще и эта гулкая тишина пустынной улицы, утренняя мгла, сползающая по обшарпанным фасадам незнакомых домов, и наконец, как завершение картины, дергающееся и искаженное лицо человека, не желающего освобождать путь.
Он поставил чемодан на землю, прямо в грязное месиво из снега и человеческих следов. Вслушивался в тишину и ждал, когда из впадины рта раздастся человеческий голос. Видимо, Эрдман очень устал, потому что на миг ему показалось, что улица у него под ногами слегка покачнулась. Он решил, что это странное ощущение возникло из-за длительной тряски в вагоне, и оперся рукой о стену. Призрак вновь согнулся и вытянул шею так, что лицо запрокинулось вверх. Потом резко выпрямился и приблизился. Эрдман ощутил на своем лице горячее дыхание, и ему захотелось уйти. Повернуться и уйти. Но он не отстранился. И чемодан не поднял, и незнакомца не оттолкнул. Ибо вдруг увидел черные зрачки, совершенно спокойные и тихие. Совершенно спокойные глаза на этом косматом, заросшем лице человека, который непрерывно приплясывал и качался из стороны в сторону. От глаз невозможно было оторвать взгляда, ибо были они глубокими, будто провал в бездну бездонную, будто там, за ними, была тьма беспросветная. Эрдман стоял и смотрел в эти глаза и на лицо, искореженное чем-то, что бушевало там, в душе незнакомца, и видел только тихие, совершенно тихие глаза. Это не были глаза пьяницы или помешанного. Это были глаза, в которых застыл страх. Не беспричинный, не страх вообще, а страх перед неминуемым, перед неизбежным. Это были глаза Федятина. Да, вот так все и должно было произойти: лицо Федятина и тихие очи его, и черные точки зрачков, и глубокая темная бездна за ними — он должен был ее увидеть в то утро, а дальше обшарпанные фасады домов, уходящая во мглу грязная улица и безмолвное утро, от земли до самого неба. Именно так должен был он вздрогнуть при виде темно-бурых пятен на пиджаке встречного оборванца, вздрогнуть от мысли, что это пятна чьей-то крови. Улица опять ушла из-под ног, и он вынужден был опереться о стену. Возможно, как раз в тот миг он и подумал, что лучше бы уехать из города, прямо вот сейчас повернуться и уехать туда, откуда прибыл. Но он не повернулся и не уехал. Да и кто в этом мире из-за какого-то нелепого предчувствия повернулся и уехал бы из города, куда его привело желание узнать и, быть может, разыскать нечто важное, кто, скажите, в силу неопределенного предчувствия хоть когда-нибудь останавливал свой шаг? Предчувствие для того и существует, чтобы еще увереннее идти к неизбежному. А потому утренний призрак с черными зеницами и темно-бурыми пятнами на пиджаке сначала показался Эрдману всего лишь пьяным, опустившимся человеком с чуть безумными глазами. Потому он и остался, потому продолжал стоять на улице до тех пор, пока силуэт Федятина постепенно не растворился меж темных домов, все такой же приплясывающий, пока не сгинул, не канул во мрак этот ранний провозвестник Воскресения Господня. Эрдман продолжал стоять у стены на Александровой улице и никак не мог привыкнуть к гулкому безмолвию утра, безмолвию, которое напряженно трепетало над Европой, отдавалось звоном в стенах пражских улиц, неслышно билось о холмы и взгорья Среднеевропейской равнины. Так он стоял и смотрел на Францисканский собор, ожидая, когда там, наверху, ударит колокол.
Было раннее утро первого января тысяча девятьсот тридцать восьмого года.
Уже вечер, где-то играет музыка. Будто вырываясь из подземелья, устремляются вверх звуки. Угадываю отдельные фразы, а воедино связать не могу. Душно мне в этой комнате и в этом городе, таком пустом и сонном. Лишь пару часов назад улицы ожили, по гостиничным лестницам и коридорам заметались голоса, ударяясь в дверь моего номера. Вечер, а люди только пробуждаются. Такое уж время, что все перевернуто с ног на голову. В утренней мгле глаза у проводника казались красными, опухшими, словно он успел набраться. Тянул и тянул свою ектенью [1] , пока не втянул ее в глубь вагона. Какая-то дама ринулась к выходу. Когда я сошел на перрон, ее уже не было, и никого не было. Перед входом в здание вокзала стояли в ряд тележки носильщиков. Поставил чемодан на первую и остался на перроне. Из тьмы доносилось пыхтение удаляющегося паровоза. Я стучался в какие-то двери. Безрезультатно. Ни фиакра, ни извозчика, ни автобуса — ничего. Груды грязного снега на пустынной улице, облупленные фасады, тусклый свет фонарей. Так вот он, этот светлый, полный воздуха город, который мои старики мечтали увидеть хотя бы еще разок. Мрак, снег, кирпичи, выглядывающие из-под осыпавшейся штукатурки. Старым людям память — добрый волшебник, все разукрашивающий в радужные тона. Из окна напротив слышится пение, музыка, не то граммофон, не то радиоприемник, визгливый женский смех. Потом тишина. И тот странный человек. Тревожный, прерывистый сон в комнате, которая теперь будет моим пристанищем. Около десяти попытался позавтракать. В зале разгром, все раскидано, скатерти залиты, стулья опрокинуты, на столах остатки пищи, на полу серпантин и конфетти, обглоданная свиная челюсть, тяжелый запах — следы бурной ночи. Сейчас вечер, знакомая тоска гостиничного номера, музыка снизу все громче. В полдень ходил на реку. Черная вода. Темные берега, голые ветви одиноких деревьев: снег с них осыпался или его растопила неожиданная оттепель. Какие-то птицы, речные утки. По обе стороны реки город, ближе к воде домов меньше, они ниже, огороды, поля. Внезапно показалось, что я уже видел эти поля, простирающиеся до самых домов, шаткие ограды. Разумеется, иллюзия, я не верю в раннюю детскую память, скорее, образ возник случайно, в один из вечеров, когда, прихлебывая суп, я слушал отцовские россказни. У реки и в помине не было той свежести, которая все-таки должна там быть. Хотя бы легкое дуновение всколыхнуло тяжелые снежные массы. Из города к реке ползли пласты теплого, разогретого улицами воздуха и наслаивались на туман над водой, так что в тот день ничего легкого и прозрачного не было. Птица, о которой я подумал, что это утка, поднялась и полетела над водой. Чайка, наверное, речная чайка. Поднялась и медленно полетела вдоль черного берега. Я спустился к реке, чтобы избавиться от еще стоящего в ушах грохота ночного поезда, от мелькания фонарей и полустанков, в надежде, что проточная вода вымоет все это мельтешение из головы. Но и у воды мне не стало легче — низкое, давящее небо и под ним медленно кружащаяся чайка. Едва справляется со своим кружащим полетом. Лишь какой-то бессмысленный физический закон удерживает ее в воздухе, хотя он же тянет ее вниз, в черную воду, стоит ей оказаться над гладью. И теперь эта птица непрестанно кружит в моей голове, в ритме вальса, который звучит в коридоре, лезет во все щели, проникает сквозь стены, сквозь запертую дверь. И все же было тихо, очень тихо здесь, внизу, у реки, этим зимним днем, неслыханное спокойствие разливалось с востока до запада. Вспомнилась Прага, как-то осенним утром я вышел из пивной и побрел по безлюдному городу. И сейчас там
такой же вот покой и кто-то бредет узкими кривыми улицами. Север, юг — куда ни глянь, повсюду на Среднеевропейской равнине в это полуденное время стоит небывалая тишина, над реками и берегами, холмами и долинами, горами и озерами, над городами. Повсюду стоит этот день — первый день нового года.1
Совокупность молитв и обращений к богу (греч.). — Здесь и далее примечания переводчика.
Что-то кричали мне вслед, когда я поднимался в номер. Наверное, как долго думаю остаться, или что-то в этом роде. Хотел бы я сам это знать. Незастеленная кровать. Неразобранный чемодан. Вечно эти гостиничные комнаты, все те же узоры на обоях, застоявшиеся запахи, говорящие о съехавших постояльцах, об уборке. Белые простыни, умывальник в углу, темно-коричневый шкаф, окно со сломанным шпингалетом. Внизу музыка, опять вальс, шум, голоса. Тянет меня туда, к людям.
Ярко-рыжий портье больше не задает вопроса, как долго я собираюсь пробыть, не пытается завязать разговор. Я дал ему необходимые пояснения, чтобы он, как и все портье на свете, мог передать их куда следует. Он оставил меня в покое, даже очень любезно теперь здоровается. Вчера утром меня разбудил уличный шум, сегодня уже нет. Удивительно, как быстро человек привыкает, прямо как скотина к хлеву. Завтрак оба раза я проспал. Бесцельно бродил по главной улице. Январский день, с утра озабоченные лица, служба, конец веселью, серые лица, кашеобразный снег. После обеда читал, затем валялся в постели и таращился в потолок, на котором мелькали разные тени. Незнакомые лица, носы, рты, жесты, походки — все это мелькало на потолке, слышались обрывки фраз.
Кажется, я ненадолго провалился в сон. Когда проснулся, или вернулся из странного оцепенения, то попытался открыть окно. Шпингалет был сломан. Даже комнаты не проветришь. Повсюду затхлость, неподвижность, меня уже оставляет всякое желание ждать.
Действительно недоразумение. Не верится, чтобы Ярослава что-то могло задержать. Он всегда был точен. Он так меня торопил, что я должен был все бросить и провести новогоднюю ночь в поезде. И вот уже третий день я теряю тут время.
У барышни на почте румяные щеки и белоснежные зубы. Но когда она направилась отбить телеграмму, я увидел, что она сильно хромает. Сообщил Ярославу: жду до седьмого, потом решительно отправляюсь назад. Сомневаюсь, чтобы телеграмма его застала, наверное, он уже в дороге. Обиднее всего то, что я сам некоторым образом виноват. Три дня назад брякнул: Marburg a/D [2] . Отлично, ответил Ярослав, первого начинаем, жди меня из Триеста. Затем Загреб, и дальше — на юго-восток. До конца месяца в наших руках полная сеть представительств. Правда, до этого еще далеко, а Ярослав уже на нынешней неделе будет здесь. И все же как глупо, что я сам себя запер в этой провинциальной мышеловке. Ведь мог бы назвать Триест, все равно поезд идет до Триеста, и сейчас дышал бы морским воздухом и ел бы спагетти в каком-нибудь уютном приморском ресторанчике. Так нет же, ляпнул про Марбург-на-Драве, который на самом деле называется Марибор. А назвал его потому, что дома, в нашей кухне, только и было разговоров что о шаре в церкви, о том, как где-то здесь я делал первые шаги в саду и помял какие-то цветы, да о том, как мы здесь ели необыкновенно сочную фасоль. Сада этого поди давно нет, дом наверняка развалился, только грязь да сугробы потемневшего снега возле домов, серые улицы, гостиничный номер и пропавший Ярослав. Правда, шар в церкви я припоминаю, быть может, он где-то есть. Сходил в кино, чтобы немного отвлечься. Поединок героев, захватывающий сюжет, так написано в афише. Пол в кинозале был черным, и мой сосед не переставая шаркал по нему альпинистскими ботинками. Шаркал и шаркал. Я посмотрел на него, но он не перестал. Покоя ему не давала Лил Даговер, необыкновенно красивая актриса, оттого он и шаркал по черному полу. Я приметил нескольких барышень. Вспомнил Аленку. Наверняка думает, что мы с Ярославом уже исколесили весь юг и дел у нас невпроворот. Если бы она только знала, что я сижу в кино и некто в альпинистских ботинках шаркает по полу, оттого что Лил Даговер не дает ему покоя. Купил газету, в Москве опять заваривается какая-то история, снова что-то в связи с Троцким, очередная его группировка. Потом бродил по предместью и искал тот дом. Он должен быть отодвинут с дороги глубоко в сад, а перед ним вроде ивы росли. Не нашел. Все безнадежно безликое, однообразное, и повсюду рычащие собаки. Далась мне эта сочная фасоль, зачем мне все это? Только вымазал в грязи ботинки и брюки. И ведь кроме меня никто не виноват в том, что я назначил встречу именно в этом городе. За обедом ко мне подсел господин. На жилетке красовалась толстая золотая цепочка. Роскошно и вызывающе. Тем не менее я говорил с ним, а что мне остается делать, не месить же и дальше грязь окраин да валяться в постели. Господин был крайне любопытен. Я отвечал сухо и сдержанно. Потом встал и раскланялся. Не могу быть с людьми, не могу оставаться один. Со мною и вправду что-то не в порядке. Может, в последние годы я много работал, может, я вообще разучился отдыхать. Ведь свободное время — это безделье, ничегонеделанье, поэтому и выдумали «неделье» [3] . И выдумано это не для отдыха, а для того, чтобы человек понял, насколько ему нечего делать на этом свете, если он не занят делом, не гонится за деньгой, за проклятой сочной фасолью, из-за которой я и торчу за столом с Пешичем, или как там зовется этот представительный тупица с толстой цепочкой на жилетке. Наконец я обнаружил нечто, что меня еще интересует. В подвале газеты: сенсационная находка парижских антропологов. Молодая женщина, обросшая звериной шерстью. Это уже третья женщина-обезьяна, которую обнаружил знаменитый ученый. Фамилию его я тут же позабыл. Лицо женщины — в пигментных пятнах, а на правой щеке — шерсть. В интеллектуальных кругах Парижа этому явлению уделяют исключительное внимание. Судя по заметке в газете, уровень антропологии еще очень низок, однако факт, скорее всего, не выдуман. Все это весьма интересно, если бы эти олухи репортеры сообщили хоть что-нибудь конкретное: где обнаружена, каковы ее умственные и физические данные, уровень развития и прочее. Их же интересует лишь то, что у нее на щеке торчит клок шерсти. После обеда опять спал, вечером сидел в ресторане, пил вино и слушал музыку. В комнате такая гнетущая атмосфера, что не знаешь, куда деться. Выспавшись днем, ночью постоянно просыпался.
2
Марбург-на-Драве (нем.).
3
Воскресенье (словенск.).
Около двух взглянул на часы и некоторое время не мог понять, где нахожусь. Потом вдруг появился Ярослав, лицо его было косматым, длинные шерстины росли на щеках и даже на лбу, как у той женщины-обезьяны с Борнео, из шерсти проглядывала красная яма рта, черные впадины глаз. Он метался по комнате и склонялся над моей постелью. Сейчас идет следствие по моему делу, сказал он, они сами не знают, чем все кончится. Я пытался ему ответить, хотел его спросить, в Триесте ли это происходит, там ли ведется следствие, но не смог вымолвить ни слова. До конца месяца, сказал он, до конца месяца разделаемся. Потом я заметил, что стена за его спиной состоит из змеевиков, стеклянных трубочек и хорошо мне известных приборов. Он раскрывал красную яму рта, стонал и охал и наконец сказал: теперь видишь, теперь видишь, что я действительно под следствием. Я еще раз посмотрел на часы, они показывали два, я в самом деле находился в гостиничном номере, и на полу действительно лежал и стонал Ярослав. Подумал, что все это мне, должно быть, снится, а сон означает, что с Ярославом произошло несчастье и с сестрой его что-то должно произойти, над всеми нами нависла какая-то угроза, и я тоже нахожусь в западне, из которой мне не вырваться. Тем не менее мозг продолжал работать. Как может все это мне сниться, если я совершенно отчетливо вижу свои часы на ночном столике и они показывают ровно два пополуночи. Но тогда что здесь делает Ярослав, поросший шерстью? В интеллектуальных кругах, произнес Ярослав, проявляют огромный интерес к нашему случаю. К нашему случаю? — подумал я. И к тебе тоже, сказал он, к тебе тоже проявляют интерес. Не вставай, хотел крикнуть я, не опирайся о стену, но он встал и оперся о стену, так что стеклянные колбы и замысловато переплетенные трубки зазвенели, начали рассыпаться, и в мгновение ока Ярослав был весь в крови.
Включив ночник, я увидел, что в руках сжимаю часы, а время — три часа утра. Значит, в два мне снился сон. Но как, черт побери, мог мне сниться сон, если я тем временем смотрел на часы? Весь в поту, я не мог понять, что происходит.
Симпатичной хромоножке на почте я отдал вторую телеграмму. Теперь было ясно: случилось что-то неладное. Во время обеда сидел за столом с тем торговым агентом, Пешичем из Загреба, который, оказывается, продает мотоциклы, дела его идут хорошо, о чем и свидетельствует толстая цепь, надетая на жилет, чтобы все видели и знали. Через посредничество местных немцев он ввозит товар и гонит его на юг. Так и сказал: гонит. Он хотел развлечься, но я не желал ему в этом помочь. Перед стойкой администратора я наткнулся на чеха, оказавшегося тоже весьма общительным. Поговорил и с ним. Теперь разговариваю с каждым кому не лень, превращаюсь в типичного вестибюльного болтуна. Да и понятно: забыться хочу, неопределенность начинает меня тревожить. Действительно не знаю, что предпринять. Если уеду, а Ярослав объявится и будет ждать тут, когда же мы за дело возьмемся? Если останусь…