Школа любви
Шрифт:
Разве что «Ванюша» наш, действительно, с толком вышел… Так ведь вышел он чуть ли не случайно. Хоть мы с Афоней приятелями считались, а ответил он мне через губу, когда спросил его, как мне с пьесой теперь быть, когда режиссера, ее заказавшего, не стало:
— Ладно, приходи завтра с пьеской к семи вечера в мой кабинет. Попробуй почитать мне. Только учти, Костя: не понравится — уйду, дослушивать не стану, а объясняться с тобой — тем более!
Понятно, с каким настроем читать я начал… Глазами в строчках роясь, на Афоню не поглядывал, прислушивался только: сопишь — сопи, покашливаешь — кашляй на здоровье, только не уходи!.. А потом как-то раздухарился, читая, голосом окреп, про Афоню чуть было не забыл даже…
Только
Тогда я и понял: сладится у нас!
Так ведь это когда еще было…
Горячий чаек после ночной оргии — благо великое.
Гудели мы этажом выше, в номере самых молодых драматургов, пишущих пьесы дуэтом, за что их и прозвали «братьями Гонкурами». В номер набилось человек десять, не меньше. «Гонкуры» привезли с собой дефицитную после «антиалкогольного указа» водку, а закусь понатащили все остальные.
Медноволосая Ксюша, завлитша из древнерусского города, была, как я уже отмечал, единственной женщиной в нашей компании и, разумеется, оказалась в центре внимания разгоряченной спиртными парами братии. У кого-то я читал, что женщина, будь она даже дурнушка, оказавшись одна среди мужчин, вырванных из повседневности, становится желанной для многих, если не для всех. А в народе говорят и того метче: не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки…
Водки было много (спасибо «Гонкурам»), но вовсе не по этой причине Ксюша так привлекала к себе мужские взоры. Грешно о ней так говорить!.. Да, до красавицы ей, пожалуй, далеко: жидковаты коротко стриженные волосы, худощава, черты лица мелконькие и носик востренький, как у птахи, да и возраст уже за тридцать… Но в обаянии ей не откажешь: глазищи серые, широко распахнутые, не по возрасту наивные (хлоп-хлоп длиннющими ресницами!), тело «бальзаковской женщины» сохранило пластичность «тургеневской девушки», а неизменные джинсы и грубовязанный зеленый свитерок вовсе не умаляют женственности.
И при этом — умна. Но не выпирающе. Причем остроумие ее отнюдь не феминистического оттенка, чего я терпеть не могу. Без высокомерной снисходительности слушала она треп подвыпивших мужиков, с интересом даже, сама — и всегда к месту! — встревала в разговор. Короче, душой компании были сперва (но ненадолго) привезшие водку «братья Гонкуры», потом (и того меньше) свежеявленный Афоня, а уж потом, безраздельно, — Ксюша.
Утративший лидерство Афоня сглотнул очередную порцию водяры и сказал, утирая кулаком выпяченные губы:
— Эх, Ксюша, мне бы вес и годы сбросить — показал бы я тебе класс любви.
Афоня завсегда груб, неотесан, а выпьет — тем паче; но странным образом его мужланские грубости для людей неглупых зачастую даже не обидны, вот и Ксюшу заявление его не покоробило. Отшутилась:
— Даже теперь, Олежек, не сомневаюсь в твоих способностях к «высшему пилотажу».
Слова Ксюшины еще более подогрели младшего из «Гонкуров», субтильного, совсем юного на вид, хотя уже дважды женатого. Он и раньше лип к ней, к плечу прижимался на правах хозяина номера, а после сего возжелал выпить с Ксюшей на брудершафт. И выпил, и расцеловался, и на «ты» перешел с заведующей литературной частью довольно-таки неплохо котирующегося театра, в котором, кстати, принята к постановке первая «гонкуровская» пьеса.
Я к тому времени достиг того градуса, что сумел преодолеть свойственную мне замкнутость и, опередив других, провозгласил тост за Ксюшу, за «единственного завлита, который мне по душе, которым я, можно сказать, покорен». Это сейчас у меня сухо получается, а тогда я говорил так вдохновенно, что Ксюша сама предложила мне выпить
на брудершафт, чего я, честно говоря, и домогался.Заметил: Ксюша, поднимаясь целоваться со мной, как-то недобро стрельнула взглядом в Сашу Аристова, удачливого столичного драматурга. Так же и туда же она стрельнула, кстати, и перед брудершафтом с юным «Гонкуром». Впрочем, очередной глоток крепкого зелья и, более того, Ксюшин крепкий поцелуй выветрили надолго эти наблюдения из моей головы.
Было шумно. Были споры, смех, восторженные и горделивые восклицания. Каждому, видать, казалось, что он говорит умно. Только Саша Аристов молча подливал себе водочки, молча выпивал, иногда и не чокаясь с остальными. Но никто, разве что кроме Ксюши, на него не обижался за эту самодостаточность: это ведь Саша Аристов, его знать надо.
Не ведая ничего о Сашиной родословной, по внешнему облику и по речи смело могу предположить, что он из аристократов: есть в нем нечто этакое, только без дворянской спеси. Завидую ему, как Лот ветхозаветный завидовал богопосвященному Аврааму.
Ростом Саша не очень-то высок, но выше почему-то кажется, широколоб, над чистым лбом темные кудри, а негустая курчавая бородка чуть-чуть ранним морозцем тронута. Но главное все же — глаза: живые, добрые, умные, с грустинкой, и, похоже, меняющие цвет от серого до зеленого, в зависимости от освещения и состояния духа. Голос негромкий, напористый по-доброму, однако не очень часто звучит он, и вовсе не из ложной значительности: в уме Саши вряд ли у кого сомнения возникнут, в таланте — тоже, ведь его чудесные сказки идут по всей стране, в десятках театров. Другие драматурги то в политику суетливо кинутся, то в «чернуху» или в «порнуху» с головой уйдут, то еще какую новую «струю» выслеживают, а этот всегда верен сказке и умеет сказать в ней многое, так что зря я его этак походя просто удачливым назвал…
Когда после нашего с Ксюшей брудершафта прошло примерно столько же времени, сколько понадобилось мне для только что завершенного беглого портрета, Саша поднялся, простился со всеми улыбчиво:
— Пойду я, ладно?.. Что-то голова после самолета гудит…
После его ухода Ксюша еще более оживилась, чаще и звонче смеяться стала. Блеск ее серых распахнутых глаз стал еще более дерзким, чумовым. Мы с младшим «Гонкуром» враз потянулись чокаться с ней, наперебой отпуская замысловатые и, конечно, пошлые комплименты, глядя на нее масляно, а друг на друга — с чувством соперничества.
Провожали мы Ксюшу вдвоем с младшим «Гонкуром» — он на правах хозяина номера, а я на правах соседа: наши с Ксюшей номера напротив, дверь в дверь.
— Сашка Аристов дурной! — смеялась подвыпившая Ксюша, обнимая одновременно меня и «Гонкура». — Весь вечер букой просидел. Теперь, наверно, спит, как сурок…
Ксюша стала посвистывать по-сурочьи, мы громко расхохотались, чем вызвали гневливое ворчание сонной дежурной по этажу. Уперев пухлые руки в крутые бока, она долго, как изваяние укоризны, глядела на нас, уходящих в конец унылого сумрачного коридора. Чтобы зря ее не дразнить, я не стал заходить в Ксюшин номер: зачем форсировать, еще успею… А напористый младший «Гонкур» сквозанул было в дверь за Ксюшей, однако я слышал, как она его выставляла:
— Иди, миленький, иди, баиньки пора… Ты на другом этаже живешь, понял?.. А тут Костя рядышком, понял?..
Слыша удаляющиеся шаги незадачливого искателя любовных приключений, я самодовольно ухмыльнулся, вошел в душевую, направил на тело тугой сноп ледяных струек. Охлаждали они лишь снаружи. Потом долго растирался мохнатым полотенцем (вовсе не казенным — жена всегда мне в командировку дает домашнее) и чувствовал, как горячая кровь, бурля, растекается по всем жилам, жилочкам, капиллярам. «Чайничек с крышечкой! Крышечка с пипочкой!..» — мурлыкал я дурацкую, невесть где привязавшуюся песенку, полнясь сладким предвкушением «гостиничного романа».