Школа любви
Шрифт:
— У меня тут водка уже забродила, пока вы добирались!
— А пускай еще минут двадцать побродит — крепче будет! — по-свойски сказала Маринка. — Мне тут Костю подлечить надо, у него головка вава.
И уверенно повела меня через зауженный большим книжным стеллажом коридор в одну из комнат «хрущобы», с минимумом мебели и максимумом книг, увешанную на свободных пространствах милыми натюрмортами жены хозяина, профессиональной художницы, как потом выяснилось. Она, хозяйка, худенькая и большеглазая, в этой же комнате одевала дочку дошкольного возраста, собираясь вести ее куда-то. Маринку она чмокнула в щеку, как родственницу или старую подругу, и наказала:
— Ты уж последи тут, чтобы мужики не загудели
Спокойно сказала, с улыбкой даже, видно, к всенощным гулянкам мужа притерпелась.
Проводив ее, Маринка закрыла дверь, посадила меня посреди комнатки на шаткий стул, велела зажмурить глаза.
— Руки вперед, пальцы растопырь!.. — командовала она, стоя сзади и делая над моей головой пасы ладонями. — Чувствуешь что-нибудь?
Единственное, что я тогда чувствовал — она меня волнует. И здорово!.. Попытался это волнение заболтать:
— А знаешь, одна полузнакомая целительница у меня вот так же спрашивала. Я человек вежливый, из приличия поддакнул, ну а мы-то с тобой люди свои — врать не стану…
— Ничего, еще почувствуешь… Сперва я твой «компьютер» исследую, а то ты, может, вбил себе в голову черт знает что, мужики ведь такие мнительные! — и, водя ладонями над моей головой (это движение я и впрямь почувствовал), вскоре успокоила: — Так, никакой опухоли у тебя явно нет, а вот сосуды суженные, отложения какие-то… Чистить твою голову надо, чистить!.. За один сеанс мало что мне удастся — там конюшни Авгиевы! — но завтра, даже после пьянки, голова болеть не будет… — говорила Маринка уверенно, со знанием дела. — Так, затылочную часть на первый раз облучила достаточно, теперь со стороны лба попробуем… Руки не опускай, только без глупостей!..
Пальцы мои прикоснулись к тугой Маринкиной груди, но и без ее предупреждения я почуял бы, что не могу, никак не могу, ни ласково погладить эту грудь, ни страстно сжать: табу!..
Вдруг ощутил, как с Маринкиных ладоней мощно льется тепло на грешную голову мою. Еле сдержался, чтоб не заплакать…
«Чистить твою голову надо, чистить!..» — сколько еще раз повторю себе…
Пирушка удалась на славу. В тесноте, да не в обиде разместились мы вшестером на тесной кухне историка Сорокина, где тоже книг было немало — и на холодильнике, и на посудных полках, и на подоконнике… Мы — это, кроме уже обозначенных, еще два Жоркиных дружка, два не столько молодых, сколько по-молодому нахрапистых поэта, гордо, как вериги, несущих бремя непризнанности. Описывать я их не стану, поскольку, при всей своей несхожести, угадывалось в них какое-то чуть ли не близнячество, творческое, интеллектуальное и эмоциональное созвучие, как у помянутых уже мной «братьев Гонкуров».
Разговоры пошли о творчестве, о «скверном времени», которому настоящая — не обличительная и не боевиково-порнографическая — литература оказалась как бы и не нужна, поскольку люди теперь больше куском хлеба и завтрашним днем озабочены, поскольку позакрывались или сели на мель издательства и журналы, и, получив благо писать что вздумается, поэты и прозаики лишились возможности быть услышанными.
Мы с Жорой оказались куда меньшими пессимистами: признавая, что условия для пишущей братии теперь отнюдь не тепличные, говорили горячо, что и самим писарчукам, нам то есть, не стоит опускать руки, надо попытаться измениться, писать более живо, чтобы завоевать читателей. Надо, мол, и внимание меценатов прилечь, чтобы они на издания денежки отстегивали, надо и самим нам попробовать заняться издательским предпринимательством, грешно, мол, только ныть и сетовать на время, особенно более молодому, более дееспособному поколению…
Мы с Жоркой практически сошлись во мнениях, а вот Маринка и два других стихотворца с нами схлестнулись, называли наши рассуждения
неоконформизмом и куда более бранными словами.Хозяин в споры не встревал, подливал в стопки, предлагал выпить за встречу, за знакомство, за дружбу, за выживание, за «пресволочнейшую штуковину», как выразился когда-то незабвенный Владимир Владимирович. Потом признался, что и сам «по молодости» писал стихи, пока не занырнул с головой в науку.
Я поинтересовался его историческими изысканиями, и, оседлав конька, с жаром рассказывал он об адмирале Колчаке — какой это был верный сын России, сколько сделал для славы ее и процветания, как тянулся к культуре, как страстно умел любить…
Увлечение Анатолия фигурой Колчака началось давно, когда еще эту тему можно было раскрывать лишь в одном русле: адмирал-злодей. (А как иначе могло быть на университетской кафедре «Истории КПСС», где работал Сорокин?) Но в руки начинающего историка попала однажды любовная переписка этого «злодея», и понял Толя: так горячо и высоко любивший человек не может быть злым.
— А я вот знаю, кто любит и зол… — негромко, как бы никому, сказала Маринка.
Все понимающе смолчали.
Напрочь отказавшись от водки, она и винца-то молдавского лишь чуть отпила. Поначалу я думал, что невесела она средь нас, уже разгоряченных, лишь по этой причине. Жора ее печаль понял быстрей и глубже всех, потому, видать, решил сменить тему и предложил:
— А давайте — стихи по кругу! Как в нашей студии когда-то!.. Начинай, Марина!
Но та читать отказалась: рукописи, дескать, не захватила, а новые материнские заботы изрядно подточили память… Зато повелела начать «поэтический круг» с меня.
Конечно, я прочитал новое, самое свежее, написанное, а верней, без громких слов, выстраданное минувшей ночью стихотворение, где Вовка Антух, ночь, метель…
Бывают и у посредственностей триумфы: ребята, хоть почти еще не пьяны, полезли руки жать, обниматься. А Маринка сказала:
— Ты мне, Костя, это стихотворение оставь. Мне надо…
И слова эти я принял как великую похвалу. Да это и была, насколько помню, величайшая Маринкина похвала. Правда, теперь думаю: может, не столь уж тронули ее поэтические достоинства моих строк, сколько заключенная в них тоска, так созвучная настрою ее души…
Впрочем, хандру свою она старалась не выказывать, казалось, рада была бы сидеть в этой теплой компании и до утра, если бы не Дашутка… Стихи слушала с особенной страстью, видать, соскучилась по поэтической вольнице.
Жора читал из своей «Дьяволиады». Запомнилось:
Дьявол за руку тянет меня. Я оглядываюсь на свет. Утешаю себя: «Фигня, Никакого дьявола нет».Вон, значит, как! Такой благополучный с виду Жора, недавно женившийся, совсем недавно ставший отцом (только потому мы и не у него собрались, а у Сорокина), такой вроде пробивной и предприимчивый, открывший в этом году книготорговую фирму («С перспективой, кстати, издания литературного журнала!»), такой, казалось бы, неунывающий добряк Жора — влеком дьяволом!
Что если Сатана является к нему, как ко мне — Лот и Овидий? Тогда Жорке гораздо хреновей!
А в нем и в самом, кстати, что-то демоническое есть, в облике ярко-иудейском. И стихи яркие, при всей мрачности…
Что читали другие — не запомнил, нечто общелирическое, с потугой на новизну. На этом фоне выгодно выделился хозяин: Толя Сорокин решил тряхнуть стариной и прочитал «самодельные, из давнишних». Там были и сбои ритма, и не совсем точные рифмы, но был и запоминающийся смысл: как негативы на просушку, развешиваю былые дни, прицепляя деревянными прищепками к бельевой веревке, разглядываю: белым стало черное, а белое — темно…