Силоам
Шрифт:
С начала дня он ждал этого часа. Как мог вид человека, которого встречаешь каждый день, быть столь дорог?.. Ему казалось, что до сих пор он не знал, что значит ждать. Если бы Ариадна не пришла сегодня, она бы никогда больше не пришла, это точно… Она была нужна ему ради этого дня, ради этого часа, ради именно этой минуты, что должна была родиться и чей первый крик он уже услышал из-под фиолетовых пеленок, в которые ее укутало солнце, закатывающееся среди разорванных туч.
Стоя у окна, он подстерегал угасание последнего сияния. Он ждал этого часа, стерег его приход из-за огней, перебегавших с вершины на вершину; и уже не ждал больше ее прихода, ее проникновения в него, ибо она обладала им сверхъестественным
Ожидание было против него, оно встало на него коленями и мягко взяло за горло, оно душило его; а он смеялся от счастья.
И момент, наконец, настал. Симон бесшумно открыл дверь, осторожно спустился по лестнице, вскрикивавшей под его ногами, поискал вдоль стены проход в насыпи, образованный снегом, свалившимся с крыши, который был уже тверд, как камень.
Вот он пересек насыпь и идет по тропинке вдоль леса, и ели стряхивают ему вслед снежные шапки, производящие шум человеческих шагов. Крутом тишина, тоже жесткая и пугающая.
Только когда пройдешь лес, начинаешь удивляться одиночеству, с каждым шагом все плотнее смыкающемуся позади. Ибо по обе стороны дороги царят великие загадочные просторы. Это все еще Обрыв Арменаз, но вместе с тем это уголок природы, гораздо более неукротимый, чем все остальные, гораздо более близкий к недоступным пределам, которые Большой Массив открывает взгляду на своих изрытых склонах, вдоль своих хребтов, что еще выделяются в погасшем небе, грубые, далекие, чужие, ах! чужие, как никогда, в этой безмятежности, еще больше удаляющей их от нас, становясь вечером почти болезненной, в этом надменном и грозном спокойствии, в котором они замыкаются вдали от людей, вдали от земли, от чего выглядят так, будто обладают чем-то своим, чем не хотят делиться. И именно это Симон чувствует совсем рядом с собой, в близлежащих снежных просторах, замкнувшихся в своей тайне. Он думает об этом и дрожит от холода.
Вот он дошел до конца луга, туда, где тропинка впадает в дорогу, как приток в реку, и дорога подхватывает его, и они идут вместе до самого леса, в котором исчезают.
Симон вошел в лес — толпа стволов толкалась на склоне, а их ветви ловили ночь, словно в сеть; перед ним снова большой отрезок дороги, совершенно прямой, похожей на луч света. Разве мы знаем, что такое эта дорога?.. Поручено ли ей отвести нас в края, такие же, как и все другие, вывести к домам? Она уходит прямо к сердцу этой ночи, чернее деревьев, словно в этом ее цель, а затем поворачивает, и куда же она идет?.. Право, дорога здесь похожа на нас, это нечто расслабившееся и мечтательное, больше не старающееся услужить. В своем покое она чувствует, как из нее понемногу выходит настоящая дорога, которой она хотела бы быть, настоящая дорога, которой она всегда была, прежде чем протянулась между лесами, как луч… Симон останавливается; он охвачен волнением, от которого сильно колотится сердце; затем идет дальше; можно подумать, что его тащат куда-то… Рядом с ним лес густеет, образуя большие плотные тени, с большими темными дырами, из которых торчат, высоко уносясь в небо, треугольные макушки елей.
Его взгляд пробегает снизу вверх по этой долине, что поднимается перед ним. Поднимается неизвестно куда. Чтобы дать ей дорогу, потребовалось рассечь гору; так что сбоку в ночи светлеет высокая насыпь, застеленная снегом. Вдоль этой насыпи не дремлют тени; то ли это скалы, то ли люди. Ничто не шелохнется. Сердце Симона бьется сильнее. Он делает несколько шагов в окружении этих немых свидетелей. Он хотел бы, как в прошлый раз, чтобы все кончилось здесь, чтобы никто не пришел; ах! главное, чтобы никто не пришел!..
Здесь и так уже много лишнего!.. И вдруг он видит, что одна из теней отделяется от насыпи и выходит на середину дороги.Это маленькая тень, возникшая в безмолвии мира…
И теперь словно невидимая рука подталкивает их друг к другу.
Они оба поднимаются по дороге, стараясь не шуметь, боясь нарушить порядок, созданный вокруг них тишиной. И как часом раньше Симон ощущал свое ожидание, как боль, теперь, с той же силой, он чувствует это суровое, мучительное свое счастье и прижимает к себе эту боль, едва удерживаясь, чтобы не закричать.
Вскоре деревья поредели, ночь прояснилась, и они вышли из леса. За поворотом им внезапно открылся пейзаж; после щетки стволов, его полная нагота их поражала. Но лес еще здесь, в самом низу, съежившийся, цепляющийся за склоны своей огромной, когтистой лапой. Они остановились одновременно. Затем обернулись и посмотрели на пройденный путь.
Потайной огонь пробегает по горе и разбивается, все дальше и дальше, о пугливые окна шале. Некоторые из них рассыпались по долине, как шлейф затерянных звездочек. Но гораздо выше, на хребте толстой горы, улегшейся, как сторожевой пес, у ног Большого Массива, еще видны, в тех местах, где даже не подозреваешь о существовании людей, два-три огонька, колеблющихся, словно от дуновения ветра. И из-за этих жалких признаков присутствия человека, борющегося с ночью, понимаешь, как же одиноки люди. Как одиноки они в своих деревнях, в своих городах! Как одиноки народы! Ведь повсюду так же, как здесь: число ничего не решает, люди одиноки. До конца света.
Они сделали еще два шага, и вдруг шум потока обрушился на них. И этот шум тоже расширил тишину; он расширил одиночество; и им пришлось заполнить пустоту, еще остававшуюся между ними.
— Симон…
— Да…
Звук его голоса замер в волосах Ариадны.
— Вы еще думаете о нашем садике?
— Да…
— И вы были бы счастливы?..
— Да…
— Как сегодня?
— Как сегодня.
— Вы не хотели бы быть счастливее?
— Чем сегодня?
— Чем сейчас, когда я говорю с вами.
Он поднял голову и долго смотрел на нее, прежде чем ответить.
— Не думаю, — сказал он. Вздохнул, снова посмотрел на нее. — Нет. Не более, чем сейчас. Я не могу… Я не могу!.. — сказал он, слегка повысив голос. Отодвинулся от нее, чтобы лучше ее видеть. — Счастье — это видеть вас, Ариадна…
— Но вы дрожите, — сказала она мягко, беря его за руку. — И у вас на щеке слезинка.
— Я плачу от счастья…
— Разве от этого плачут, Симон?
— Иногда…
Они замолчали.
— И вы никогда не соскучитесь? — спросила она вдруг.
— В садике? Нет… Вы же знаете, — добавил он, — первой соскучилась Ева…
— Но что бы вы стали делать?
— Я же сказал вам: счастье для меня — видеть вас… Смотреть вам в глаза…
Она подняла к нему лицо, почти неподвижное, и он смотрел на нее. Их голоса были не громче вздоха.
— Что вы видите в моих глазах?..
— То, что вижу, когда смотрю на распустившуюся маргаритку с позолоченным глазком и с лучиками голубых ресничек.
— И что вы там видите?
Он поколебался, почувствовал, что сердце забилось сильнее.
— Жизнь! — сказал он.
Теперь почти каждый вечер они встречались на этой дороге в Опраз, куда столь часто он ходил один. Дорога в этот час словно не была связана с землей, и оба чувствовали, будто сами оторваны ото всего. Ему казалось, что они всегда жили ради этой минуты, когда встречались вот так, почти в другом мире; и они сознавали, что всегда знали только это: эту ночь, когда они могли наконец глядеть в лицо друг другу и когда их лица превращались всего лишь в свет.