Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Шрифт:
Одной этой истории было бы, наверно, довольно, чтобы дать, пусть не полное, но достаточно ясное представление о том, что за человек был Миша Львовский. Но не могу удержаться еще от одной — из тех, что он сам охотно — разумеется, «в тоне юмора» — о себе рассказывал.
Миша был человек очень мнительный. При любом, самом пустяковом недомогании ему рисовались разные жуткие картины, мерещились всевозможные варианты самых ужасных, опасных для жизни осложнений.
И вот однажды понадобилось ему удалить зуб.
О том, чтобы доверить эту процедуру врачам нашей литфондовской поликлиники, разумеется, не могло быть и речи. Внесут инфекцию. Сделается гангрена, сепсис, мало ли что еще — такие случаи уже бывали… И вот — по большому блату,
Профессор назначил ему день и час. Миша явился точно вовремя. Его встретила молоденькая девушка, то ли медсестра, то ли практикантка… Сам маэстро выглянул на секунду, сухо Мише кивнул, дал девице короткие указания и скрылся в недрах своего кабинета. Девица усадила Мишу в зубоврачебное кресло и стала как-то нерешительно перебирать инструменты. Появился профессор.
— Ну? — сказал он. — Почему замешкалась?
Девица вполголоса что-то ему сказала.
— Пустяки, — возразил он. — Ничего сложного… Смелее! Этак ты никогда ничему не научишься…
И опять удалился.
Девица наложила щипцы на обреченный зуб. Что-то хрустнуло. Боль, — рассказывал потом Миша, — была адская. Отломив верхнюю часть зуба, практикантка долго возилась с корнями. Их было целых три. Она их долбила, потом выдирала каждый по отдельности. Продолжалось это довольно долго. А когда вся эта мучительная процедура была наконец завершена, она уложила полуживого Мишу на кушетку и велела полежать минут двадцать, не двигаясь.
Но долго отлеживаться и приходить в себя Мише не пришлось. Минуты через три вновь появился профессор. Взглянув на часы, он сказал:
— Ну, ладно. Заканчивайте. Ко мне сейчас писатель должен прийти. Я ему назначил на одиннадцать, но он что-то задерживается.
С трудом поднявшись на ноги, Миша пролепетал какие-то вежливые благодарственные слова и поплелся домой. Объяснять профессору, что он как раз и есть тот самый писатель, которому было назначено на одиннадцать, он не стал.
Я без труда мог бы вспомнить еще несколько таких сюжетов из Мишиных устных мемуаров, но и этих вполне достаточно, чтобы вы поняли, что по складу своего характера Миша был слегка сродни чеховскому Епиходову.
Добавлю только, что это епиходовское невезенье не только вызвало к жизни разнообразные комические (а иногда и трагикомические) Мишины житейские неудачи, но наложило довольно сильный отпечаток и на литературную его судьбу.
Нет, по части официального признания у него все было в порядке.
Пьесы его имели шумный успех. По его сценариям было поставлено около десятка фильмов. Он был заслуженным деятелем искусств, лауреатом Государственной премии. Но лауреатов Государственных премий у нас — тьма-тьмущая, заслуженных деятелей искусств и того больше. А у Миши был и настоящий, не только официальный успех: некоторые его песни (а он написал их около трехсот) были шлягерами: «Глобус крутится, вертится…», «Вот солдаты идут…» А одна из них — самая знаменитая — удостоилась особой чести: она стала народной. Не потому, что ей официально присвоили такое звание, а потому что именно в таком качестве она вошла в сознание тех, кто ее знал и помнил. И публикуя ее в печати — а такое иногда тоже случалось, — о ней так и писали: «Слова народные».
Вот они, эти — ставшие народными — слова:
На Тихорецкую состав отправится, Вагончик тронется — перрон останется, Стена кирпичная, часы вокзальные, Платочки белые, глаза печальные… Одна в окошечко гляжу не грустно я И только корочка в руке арбузная. Ну что с девчонкою такое станется! Вагончик тронется — перрон останется. Начнет выпытывать купе курящее Про мое прошлое и настоящее, Навру с три короба — пусть удивляются, С кем распрощалась я, их не касается. Откроет душу мне матрос в тельняшечке, Как одиноко жить ему бедняжечке. Сойдет на станции и не оглянется. Вагончик тронется — перрон останется…С одной стороны, Миша, конечно, был рад, что его песня стала народной. Но в то же время и огорчался.
Огорчало его не то, что люди пели эту его песню, не запомнив и даже не желая знать имя ее автора. Это бы еще куда ни шло: так бывало со многими даже более знаменитыми песенными текстами. Но он никак не мог смириться с тем, что ее автором постоянно называли кого-нибудь другого. Как правило — Высоцкого, который нередко пел ее вместе со своими.
И вот однажды недоразумение это наконец должно было выясниться. Справедливость должна была восторжествовать.
На телевидении готовилась большая передача о песнях Высоцкого, и в качестве одного из ее участников был приглашен Миша. По замыслу сценариста он должен был рассказать о том, как родилась эта его песня, и как вышло, что Высоцкий стал петь ее вместе со своими.
Миша долго готовился к этому выступлению. Колебался, боялся показаться нескромным, мелочно тщеславным, но утвердиться в качестве истинного автора знаменитой песни ему все-таки хотелось. В общем, поехал на студию, его рассказ записали. Но когда фильм вышел на телеэкран, Миши в нем не оказалось. В последний момент кто-то — то ли режиссер, то ли какой-то телевизионный начальник — решил этот эпизод вырезать. И Высоцкий снова пел эту Мишину песню как свою. А Миша в очередной раз выступил в постоянной своей роли чеховского Епиходова.
Предыстория моя затянулась — надо бы все-таки не уходить так далеко от основной линии сюжета. Но чтобы подойти к рассказу о том, как и почему Миша ввел нас в дом Лили Юрьевны Брик, мне не миновать еще одной предыстории, тоже не такой уж короткой.
В середине 60-х мы с Мишей были членами редколлегии одной из студий Мосфильма. После какой-то из постоянно проходивших реформ и реорганизаций Мосфильм был разделен тогда на шесть таких студий — они назывались Объединениями. И вот в одном из таких Объединений в роли ученых евреев при губернаторе подвизались и мы с Мишей.
Наше Объединение называлось «Юность», и фильмы, которые у нас снимались, предназначались как бы для юношества. Сегодня без этого словосочетания «как бы» у нас не обходится ни одна реплика: это — постоянно мелькающий в речи современников языковой сорняк. Но я это свое «как бы» написал сознательно, со смыслом. Фильмы, выпускавшиеся в нашем Объединении, и в самом деле предназначались КАК БЫ для юного зрителя. А на самом деле — для любого. Достаточно сказать, что именно у нас, в нашем Объединении, были созданы такие «хиты» тогдашнего киноэкрана, как — «Гори, гори, моя звезда…» Митты, «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен» Элема Климова, «Чучело» Роллана Быкова.
Но это всё — позже.
А в то время, о котором я рассказываю, у нас снималась «Анна Каренина» и готовился к съемке фильм о Чернышевском.
Автором сценариев и того и другого фильма был Василий Абгарович Катанян — последний, не помню уже, какой по счету (очень постаравшись, мог бы и подсчитать), муж Лили Юрьевны Брик.
Василий Абгарович был опытный и высокообразованный литератор. Но драматург — никакой. И доводить оба эти сценария до соответствующей кондиции ему помогал Миша. Делал он это совершенно бескорыстно, отчасти из-за давней привязанности к семейству Бриков, а отчасти, спасая родное Объединение, увязшее в этих двух «некондиционных» сценариях.